Свинг
Шрифт:
Марс — кот домашний, но каждую ночь ровно в два — можно не проверять часы — аккуратно лапкой будит хозяйку, то есть Катю, и без всякого «мяу» ведет к двери. Это значит — он должен пойти на охоту, к девушкам-кошкам, короче — по своим кошачьим делам. Ровно в шесть — тоже можно не проверять часы — уже настойчивым «мяу» сообщает, что вернулся. Кроме того, становится задними лапками на довольно высокий порожек и нажимает на старую — еще с немецких времен — ручку, которая от длительного употребления совсем разболталась. К шести в его блюдце должны лежать или рыба, или мякиш серого хлеба, который выпекается кирпичиком. Хлеб Марс ест без молока, а уж на всякие «вискасы» — вообще ноль внимания.
Почему
Дом и хозяйка отождествляются у него с хлебом.
Почему Катя назвала его Марсом, именем бога войны, и сама не знает. Но имя кот знает отлично, хотя охотнее откликается на «Марсюшу» и «Котяру». «Мяу» говорит редко, а мурлыканье у него очень тихое, беззвучное.
Взвешиваем кота не в городской квартире, а на даче, в Сокольниках. Не в московских Сокольниках, конечно, а в калининградских, и все «действие» происходит в Калининграде — бывшем Кенигсберге.
Сокольники — фешенебельный дачный поселок, в получасе езды от города. Катюшиной маме шесть соток достались еще в семидесятом году, когда стояло тут несколько маленьких досчатых домиков. Теперь все изменилось: от тех домиков, кроме Катиного, и следа не осталось. Шикарные коттеджи, один другого краше, один другого «зезюлястей», заняли гектаров десять. Катя за тридцать лет тоже кое-что обустроила, но по сравнению с остальными у нее — собачья будка. Не из жадности или нерадивости: у Кати просто нет денег. Она преподаватель вуза, доктор наук, но взяток не берет. А на вузовскую зарплату ничего не построишь.
Место, где расположены калининградские Сокольники, замечательное. До берега моря — пять минут ходьбы сосновым лесом, мимо огромных кустов шиповника. Сейчас август, начало, дни стоят солнечные, и плоды шиповника — огромные, налитые — уже покраснели или краснеют. Далеко вокруг — ни одного предприятия, ни одной фермы, а потому воздух…
Балтийское море и берег здесь самые красивые. Ни в Зеленоградске — бывшем Гранце, ни в Светлогорске — бывшем Раушене нет ни такого моря, ни такого берега. Даже пляж — песок — не так загажен человеческим пребыванием. В общем — все еще дивный кусочек природы, а уж тридцать с лишним лет назад, когда Катина мама все только начинала, здесь была и вовсе первозданность.
Теперь поподробней о хозяйке Марса и моей подруге. Сегодня воскресенье и Кате не нужно спешить в Калининград, в свою квартиру, где делается долгожданный ремонт, на который копила деньги три года. Приходится менять совсем прохудившиеся оконные рамы, двери; застилать — «сплачивать» — досчатые крашеные полы; класть в ванной и на кухне плитку. Обстановка в квартире бедняцкая и опять-таки не потому, что Катя нерадива. Просто безденежна.
Ремонт делают белорусы из Сморгони: двое мужчин и женщина. Женщина готовит и помогает подельникам. Вроде очень приличные люди и сговорились на сходной цене. Делают все сами, но Катино присутствие требуется часто: приходится докупать кое-что из стройматериалов. Деньги летят как птички.
День теплый, и мы с Катей лежим на топчане под раскидистой липой, которая кроной покрывает почти половину участка. Я расспрашиваю ее о прошлом, о детстве, юности, и она охотно рассказывает.
— Два года мне было, когда началась война и это время помню плохо. Отец был военным, майором. «Служили» в то время в Белоруссии, почти на границе. Уже в первый день войны отец отправил нас с мамой в Брянск, на родину родителей, а сам познал и тяжесть
Михаил Петрович Берендеев, муж тети Вали, очень хорошо ко мне относился, можно сказать, любил, а в конце сорок шестого они приезжали в отпуск к нам в Башкирию и, прожив месяц, засобирались на новое местожительство — в Кенигсбергский край. Дядя Миша, теперь уже не военный, демобилизованный, был назначен в администрацию Кенигсберга. Летом сорок восьмого он привез в Зеленоградск, или Гранц, меня, маму и бабушку.
Отлично помню свое появление на прусской земле. Вышли из вагона на маленьком вокзальчике — теперь это Кутузово-Новое — и долго ждали поезда до Зеленоградска: тогда он ходил два раза в день. Приехали вечером, было пасмурно. Саму поездку не помню: устала и быстро уснула. Пробуждение было радостным: сияло солнце, чистейшие улицы, красивый цветущий кустарник с пестрыми — всех красок — цветами, пышные многолистные деревья. Возле домов — низкие узорчатые чугунные изгороди. Тихо. Дома сяркими черепичными крышами. Где-то что-то шелестело, шуршало. Только позже поняла: шум моря. После серой, пыльной, с чахлыми растениями Башкирии показалось: попала в рай. И хотя наши деятели — уже много позже — начали копать и перекапывать Зеленоградск, картина первого утра навсегда осталась со мной. Сейчас город абсолютно не тот, хотя и теперь всем приезжающим нравится.
Отец тоже приехал в Зеленоградск в августе сорок восьмого. Он уже был генералом, и ему предложили место облвоенкома в Калининграде. Он отказался. Отношения у них с мамой совсем разладились: у отца на фронте появилась новая жена, и в сорок шестом или сорок седьмом у них родился сын Саша. Мама очень страдала, но все-таки отпустила отца без всяких скандалов, и он уехал служить в Белоруссию. В пятьдесят девятом на сорок первом году умер. Так что вместо отца у меня всегда был мой любимый дядя Миша Берендеев.
В сорок восьмом пошла в Зеленоградскую школу. Отрочество осталось в памяти теплотой и добротой бабушки. Школу как-то не очень любила, хотя училась без труда и была круглой отличницей. До девятого класса была дисциплинированной: ни одного неподготовленного урока, ни одного невыполненного задания. Все читала, все решала, на все вопросы могла ответить. А вот в девятом часто не хотела идти в школу и к урокам относилась не так трепетно, хотя учителя по инерции считали отличницей и очень воспитанной девочкой с красивыми длинными косами.
В девятом устроили мне разборку на комсомольском собрании, обвинив в индивидуализме и высокомерии. Это было несправедливо, потому что ко всем относилась спокойно-нейтрально, всех считала товарищами, хотя друзей в классе не имела. Было очень больно, и в ответ на разбирательство повела себя действительно высокомерно. Ночью, в кровати, плакала и именно тогда впервые решила, что спасти себя смогу только сама. Бабушке, своей дорогой бабушке, рассказать об этом не могла: боялась огорчить, разочаровать, а маме, строителю, общавшейся с самым простым людом, было не до сентиментов. Только однажды, услыхав ночью, как плачу, она спросила: «Чего ревешь? Кто-нибудь оплеуху дал?»