Свинг
Шрифт:
Зимой сорок пятого меняем квартиру: нам сдают комнату с отдельным ходом Рябовы. Это счастье: больше никто не будет считать, сколько раз прошли. Дом принадлежит Вале Рябовой, с которой Вава училась в одном классе. У Вали родители умерли, и она живет с опекунами — Марией Алексеевной и Михаилом Кузьмичом. Дядя Миша где-то работает, попивает и, несмотря на хромоту, погуливает. Мария Алексеевна его «ревнюет». Она подолгу жалуется на Жучку, которая не ест «шти», «своренные» ею, на мужа, но когда однажды, не выдержав ее визжания, отец вмешивается в драку, пытаясь их разнять, парочка наутро, воркуя друге другом, не смотрит в отцову сторону и не разговаривает с ним. Папа ворчит, отплевываясь: «Да чтоб я еще раз вступился!..
Однажды, как-то глубокой ночью, раздается стук в дверь. Папа выходит. Перед ним — закутанная в платке по брови — маленькая казахская женщина. Она тяжело дышит и плачет, умоляя маму немедленно бежать к ней домой. Это Гульжиян Жумабаевна Ситгалиева, врач санчасти МГБ-МВД, у которой умирает пятилетний сын Маратик. У Маратика дифтерит, а Гульжиян, понадеясь на свои силы, запустила болезнь. Мама и сопровождающий ее отец прибегают, когда Маратик уж отходит. Сделать ничего невозможно. Они застают в доме страшную картину: в углу комнаты сидит отец Маратика, грызя ногти и бормоча что-то несвязное. В другом углу — тетка Айша. Она беззвучно плачет, а в кроватке спит крохотная Мадина. И среди всего этого — умирающий ребенок. На следующий день мама, отец и Гульжиян везут на розвальнях маленький гробик на далекое казахское кладбище. Гульжиян — как окаменелая. Судьба ее в тот момент очень тяжела: Мирамбек, муж, сошел с ума. Он возглавлял статистическое бюро области, а обком заставлял делать колоссальные приписки. Как мог сопротивлялся, но потом свихнулся: перестал ходить на работу и все считал, считал, считал… С ним нужно было что-то делать, как-то лечить, а психиатра не было. Не было и нужных лекарств. Тетка его Айша вела хозяйство, ухаживала за коровой, а еще был племянник Орынхан, мальчик-подросток, учившийся в казпедучилище, которого дома почему-то звали Кукуз, что значило — голубоглазый. У Кукуза, действительно, были голубые глаза, и он был очень красив.
С той памятной ночи Гульжиян и мама становятся подругами, и как только представляется возможность, тетя Гуля рекомендует маму и заставляет свое эмвэдэшное-эмгэбэшное начальство взять ее заместителем председателя медицинской аттестационной комиссии. Теперь мама решает, кому из сотрудников служить дальше, кому катиться из органов… Но суть не меняется: мама все равно остается сосланной.
Судьба становится милостивой к Гульжиян: ее избирают депутатом Верховного Совета Казахстана, и она по нескольку раз в год ездит на сессии в Алма-Ату. Вновь встречается с первой любовью — Апьдигеном, который работает в уголовном розыске. Раньше, во время учебы в институтах, они очень дружили, но потом, как это часто бывает, поссорились. И вот теперь, когда оба вдовцы, вновь вспыхивают чувства. Дочь Апьдигена — уже восемнадцатилетняя — живет у родственников. Апьдиген переводится из столицы в Кокчетав. С папой они становятся друзьями.
В управлении МГБ-МВД есть еще один человек, который сочувствует нам, — майор Виноградов. Мама лечит его семью. Он все время говорит: «Это долго продолжаться не может, но чтобы я смог помочь Инне выехать на учебу, нужна золотая медаль. Она должна учиться так, чтобы быть лучшей в области, чтобы этим сволочам — кого имеет в виду, не знаю — некуда было деваться». И я учусь.
Где-то году в сорок седьмом мы с отцом начинаем вести «философские» разговоры, то есть он старается объяснить мне все житейско-«мировые» проблемы — как сам их понимает. Мама не может этим заниматься: она работает зачастую по двадцать часов в сутки.
Именно в это время спрашиваю отца, что есть Бог. Он не озадачен: видимо, ждал подобного вопроса. Говорит, что Бог — это не человек, а нечто высшее, что есть над человеком, это природа, а не дедушка с седенькой бородкой, которого я видела на иконе в церкви, куда водила меня Устя. Бог, говорит отец, должен быть в душе и сердце каждого.
Был
После одной из моих случайных бесед со священником, который приходил отпевать умершую соседку, отец говорит, что церковь никому не должна навязывать своего мировоззрения, и человек свободен в решении вопроса веры и неверия. Есть простая истина, объясняет он: «Невольник — не богомольник». Но иметь понятие о религиях, уважать их — обязан. Следует преодолевать невежество и уже малым детям говорить, что Бог един, все религии равны, и между людьми не должно быть распрей из-за того, что они разного вероисповедания. Ни одна из религий не может быть выше или ниже другой.
Отец говорит, что страх перед ночными приездами эмвэдэшников-эмгэбэшников — это прах по сравнению с теми целями, которые поставлены Создателем.
Прожив жизнь, уже гораздо более длинную, чем жизнь отца, прихожу к выводу, что христианской мысли свойственно связывать идею достоинства личности с вопросами нравственности, а это неизбежно приводит к раздумьям о разрушительном действии греха. И если из жизни это понятие убирается, размывается суть добра и зла. Поэтому когда говорят, что законы государственные следует уважать, а нравственность — кто как хочет, это неверно. Чтобы мир жил хотя бы в относительном покое, понятие нравственности, соблюдение ее норм должно быть первостепенным.
Сейчас церковь, восстав из трупного состояния, часто превращается в служанку режима, который имеем. Как и раньше — в царские и советские времена — она в шелковых рясах, умащенная розовым маслом и дорогим ладаном, служит власть имущим, какие бы безобразия ни творились на просторах страны. Меня это очень расстраивает.
Церковь призывает верующих смиряться, терпеть — даже до смерти, плакать о грехах своих, посыпая голову пеплом, любить врагов своих. Смысл такой политики очевиден: спрятавшись под иерейской епитрахилью, мы не должны замечать разбоя, развернувшегося на просторах. А ведь грех ненависти витает, витает над Родиной, и ему следует противостоять…
Читать, как уже говорила, отец выучил по газете «Известия», и в пять лет спокойно прочитывала детские книжки из серии «Книжка за книжкой». Чтение любила. Уже лет в десять проглатывала толстые тома. В старших классах читала не только то, что полагалось по программе, но и сверх того, а еще прихватывала современную литературу — ту, что доходила до Кокчетава. Помню, как отплевывалась от «Белой березы» и «Кавалера Золотой звезды», потому как увидела в них сплошное вранье: колхозы знала не понаслышке. В колхозы отправляли каждый год летом, и если раньше там хоть чем-то кормили, то после девятого класса попали в колхоз, за семьдесят километров от города, из которого выбрались едва живыми.
Стояла дикая августовская жара. Пшеница вся выгорела. Убирать нечего, но все-таки вручную заставляют подбирать ее остатки. Солнце так печет, что, кажется, прожаривает насквозь. И ни глотка воды. Баскарма, то есть председатель, не распорядился, чтобы ее подвезли. А потому пьем из лужи, которая как-то сохранилась. К вечеру, когда солнце садится, ложимся в кустах, не в силах подняться. И тут появляется он, «главнокомандующий». Перемежая казахскую речь русским матом, гарцуя на серой в яблоках лошади, щелкает кнутом, гонит снова в поле. И тогда впервые в жизни я поднявшись, возвращаю ему его матерщину.