Свобода и любовь. Эстонские вариации
Шрифт:
Тут меня хватают за плечи, за шею. На миг возникает надежда: сейчас задушит. Это было бы куда умнее, чем очередное идиотское прощание. Я глотаю воздух и съеживаюсь под любимыми руками.
Размик целует меня на виду у всех, на глазах у совершающей вечерний моцион Москвы.
Гуляющие, скамейки перед домами, общение с чужими, невинные и очарованные взгляды, брошенные искоса, одобрительные свистки, улыбки незнакомцев — всего этого мне будет недоставать среди сдержанных и замкнутых эстонцев.
Я плачу беззвучно без слез. Я прощаюсь с большим городом так, как прощаются только с человеком. Размик подарил мне этот город, Размик его
Я плачу — и не сразу соображаю, что старушка на соседней скамейке исходит бранью по моему адресу. В лице этой старушки Москва выражает свое неодобрение моему слишком уж раскованному поведению. Старушка визжит, что, мол, черные совсем обнаглели, устраивают порнографию прямо на улице
Вообще-то у русскоязычных принято помогать людям — протягивать упавшему платок, возвращать выскользнувший из руки кошелек. Но взамен они уверены в своем праве читать посторонним нотации.
— Вот видишь, — вздыхает Размик, — только в Париже не бранят тех, кто не похож на других.
Старушка складывает руки на животе и начинает новую лекцию о том, как москвичи любят китайцев, негров, японцев — всех, кроме черномазых спекулянтов. Я не могу сдержать смех, словно кто-то дергает мои губы за ниточки.
— Смейся, смейся! — злится бабуся — Позволяешь лапать себя у всех на виду…
— Мы же не виноваты, что летом такие светлые ночи и всем все видно, — парирует Размик.
— Я, тебе, девушка, скажу, — неожиданно по-матерински говорит бабка, — такой тип, который целуется на улице, в дом тебя вводить не станет. Дома у него, небось, своя, смуглая да чернокосая младенца нянчит. А ты ему только для развлечения.
Воистину пророческие слова! Я не раз повторяла их себе. И слезы, накопившиеся во мне, внезапно прорываются наружу. Я реву басом, словно пятилетняя.
И тут происходит нечто невероятное. Такое возможно только в России и среди русских.
Недавние враги, бабуся и Размик наперебой утешают меня. Попутно Размик успевает рассказать бабусе свою биографию и раз пять повторить, что завтра он навеки уедет в ужасный Париж, где у него нет ни друзей, ни близких.
Успеваю удивиться тому, что Размик хвалит Москву как родную. Ну да, он прожил здесь не меньше десятка лет, но при мне родным городом всегда называл Ереван. Чертовски хитер братец, восхищенно шмыгаю я носом. Вот точно так же мне он говорит одно, а жене другое. Дурачить людей он мастер! Да, видно я в самом деле дурочка, если даже поплакать рядом с ним для меня счастье.
Размик между тем втолковывает бабусе, как он любит меня. Услышав про любовь, я становлюсь тихой, как мышка: мне самой он никогда не говорил ничего подобного.
Любой эстонец от такой откровенности остолбенел бы. Шокирована и я. Но еще больше поражает меня то, что бабуля от этих слов добреет и посылает внучку домой за капустным пирогом. Пленительный финальный аккорд, который примирит меня с грязью, неряшливостью и хамством белокаменной. Вся моя московская жизнь полна таких нежданных и непривычных для эстонцев подарков.
Почему в Эстонии чужие люди никогда не привечают меня так? Почему я сама никого не приветила? Почему я раскрываюсь и сияю только навстречу улыбкам русских? Почему меня чарует все, что не свойственно моему народу?
А сама я способна к таким непосредственным всплескам чувств?
Среди моих знакомых эстонцев большинство настроены враждебно по отношению к Москве. Нет на свете более противного, гнусного, неуютного логова, чем этот город, набитый миллионами человеческих существ. И я не умею объяснить своим соотечественникам, почему только москвичи обволакивают меня своей нежностью. Я и себе-то как следует не умею это объяснить. Несомненно лишь одно: столица доказала мне, что пути любви неисповедимы, как и она сама.
Немцы, шведы или русские считают мои рисунки оригинальными, эстонцы — всего лишь странными. И если я потеряю поддержку больших городов, на своей маленькой родине я и в искусстве снова стану недотепой, презираемой, высмеиваемой, униженной. Одной из тех, кого малый народ топчет с таким же вдохновением, с каким покорители мира подминают под себя маленьких людишек.
Мне хорошо с москвичами. Но, слушая, что русские говорят об Эстонии, я догадываюсь, что они просто ничего не понимают. Высокомерное самомнение миллионного народца кажется смешным в городе, где людей вдесятеро больше. Эстонцы не умеют благодарить судьбу за то, что, несмотря на остзейских немцев, шведов, русских и прочих завоевателей, несмотря на право первой ночи, они все же сохранились. Вот ливы не сумели пережить бесконечные войны. Эстонцы живут в таком уголке всемирной прихожей, где месили грязь ногами буквально все армии Европы. Не государство, а дверь, которую принято распахивать ударом солдатского сапога.
Но именно благодаря этим солдатским сапогам у малого народа сложились такие героические черты характера. Конечно, наполеоновский комплекс без великой армии в лучшем случае смешон, в худшем — отвратителен… Я не хочу отвечать за самонадеянный эстонский миф о справедливости, по части мстительности уравнивающий карликовый народ с великими народами-террористами. К сожалению, чем меньше народ, тем сильнее он унижен. И тем сильнее, неукротимее, навязчивее его воля к мести.
Размик и старушка тем временем от “черномазых” уже успели перейти к моей национальности. Бабуля грустит, как на поминках, жалея бедную деточку. Ведь эстонцев словно заколдовали, вывернули наизнанку. Остается одно: Размик обязан увести меня с собой в Париж.
Кусок пирога застревает у меня в горле. Поперхнувшись, я исхожу кашлем.
С двух сторон меня заботливо похлопывают по спине. Когда ко мне возвращается дыхание, выясняется, что моя поездка в Париж решена. Ну конечно, конечно, такой хорошей девушке нечего делать в переродившейся Эстонии. Как это ей самой не пришло в голову? Да, да, найдется и мне в Париже крыша над головой, я ведь тоже почти художница.
Кровь ударяет мне в голову. Я вновь едва не теряю сознание. На этот раз от гнева В глубине своей натуры я все же достаточно осталась эстонкой. И потом — как это самому Размику не пришло в голову позвать меня в Париж?! Зато он мгновенно хватается за предложение совершенно незнакомой старушки и даже называет меня “почти” художницей. Это “почти” для меня еще непереносимее, чем неожиданное приглашение, сделанное по наущению старушки. Я же знаю, что Размик признает только большие полотна, а мои рисунки считает детской блажью. Самое оскорбительное, что я от него слышала: “Лучшее в Гаянэ то, что она вообще не занимается искусством!”.