Свобода и любовь. Эстонские вариации
Шрифт:
…Размик позвал меня в Париж, а я не радуюсь, не висну у него на шее, как поступила бы армянка или русская, которую любимый хочет видеть рядом с собой. А ведь я люблю Размика, тоскую по нему, хочу уехать из Эстонии…
Мой армянин обиженно глядит на меня, пожимает плечами.
Я лепечу что-то беспомощное о головной боли, потом восклицаю:
— А ты-то зачем уезжаешь? Так далеко от Армении? И от Эстонии?
Как ни странно, Размик уже не сердится.
— Спасибо, ты первая догадалась об этом спросить. Сейчас, когда ты рядом, я и в самом деле не понимаю, зачем. Рийна, дорогая, ты слишком поздно появилась со своим мудрым вопросом. Париж — город художников. Мой брат в Париже. У меня билет
Не мое присутствие, а мысль, осенившая старушку…
Размик в Париже может обожать Армению с тем же успехом, что и в Москве. Со слезами на глазах рассказывать, как в Ереване порубили на дрова чудесные аллеи. О том, что ереванцы живут, как будто электричество еще не изобретено. О постоянной нужде, о нехватке продуктов. Размик всюду останется армянином, как еврей всюду остается евреем. Но ведь еврей не обязан непременно стремиться в Иерусалим, как и мой художник — в свой горячо любимый Ереван. Наверно, оттого-то весь мир ненавидит этих вечных странников и завидует им, — тому, что для них восторги перед родным клочком земли — скорее героический эпос, чем скучные будни. Об исторической родине слагают поэмы, но жить могут где угодно. Я бы не возражала, если бы вместо евреев народом-странником стали эстонцы. Кто-то ведь должен жертвовать собой и бродить по свету. Эстонский народ превосходно для этого подходит. Мы тоже просто-таки чудом сохранили свою нацию, несмотря на череду чужих войск и властей. Эстонцы тоже разбросаны по всему свету. Мы тоже сохранили, невзирая на все испытания, свой язык и культуру, свою веру и мечты. У нас тоже есть свой Израиль. Разве что вместо Стены плача в Эстонии паломники могут стекаться к глинту или какому-нибудь священному валуну среди дубов. Государства гибнут, древние леса остаются…
Собираюсь сказать Размику, что не поеду в Париж — хотя бы в надежде увидеть его удивление и неподдельный интерес. Но только отворачиваюсь: сил для протеста у меня уже не осталось. От судьбы не уйдешь. Кому суждено страдать, тот страдает — неважно, в Париже, в Москве или в Таллинне. Конечно, я поеду… Новое место — новые муки. Размик всюду один, но моя тоска по нему в каждом городе — своя. Интересно, что добавит к ней Париж?
Заявление об уходе я подаю задолго до получения визы. Я больше не в состоянии притворяться, как рада уйти из конторы Карлы. Шеф печально рассуждает о человеческой неблагодарности, оборачивается ко мне спиной, глядит в окно.
— Прощайте, — виновато бормочу я.
— С богом! — отвечает мой благодетель. — Вы только и знаете, что рваться за границу, родина для вас — звук пустой. Все путаешься с оккупантами? Не забывай, доченька, — в этот миг я с удивлением слышу в голосе Карлы слезы, но он быстро приходит в себя, — не забывай, что ты эстонского роду-племени, и тут уж ничего не поделаешь. Припомнишь еще мои слова!
— Этот человек — армянин, — пытаюсь я оправдаться.
— Армянин?! — жестко обрывает меня Карла. — Настоящие армяне живут в Армении; их родина в беде, и они стараются ей помочь. Таких армян я знаю и уважаю, а этот твой — дезертир и авантюрист.
Карла, как и все эстонцы, считает, что каждый народ должен зарыться в землю, как червь, и, сидя в окопе, оборонять свой клочок земли. Нашему национальному характеру больше всего подходит Антарктида — чистая, белая и неприступная, как великая справедливость эстонцев.
Да, я вспоминала потом слова Карлы — и не однажды. Мне-то ясно, что чисто эстонская тяга к крохотному клочку земли, который называется родиной, никогда не позволит мне стать настоящей космополиткой.
Мой уход из конторы похож на бегство…
Точно
“Мужчина должен звонить своей любимой, а не наоборот”. Объяснять слишком долго, объяснить невозможно. Конечно, конечно, мужчина звонит, мужчина платит, мужчина делает, мужчина решает…
Я слишком утомлена ролью, разительно отличающейся от роли добродетельной замужней дамы, к которой меня с детства готовил наш городок. Что супруга не следует раздражать, я знаю чуть ли не с рождения. Жен принято холить и лелеять, и все мужья усердно объясняют своим любовницам правила игры. Они элементарно просты: делай, но тайком. Этими же правилами с успехом можно пользоваться в межнациональных отношениях. Лицемерный блюститель этих всеобщих правил понятия не имеет, что соперник может играть совсем в другую игру. Простодушно говорить о честной игре, если правила настолько несхожи. Это смешно — вроде того, как если бы один партнер играл в хоккей, а другой — в баскетбол. Конечно, ощущение состязания осталось бы, но каждый был бы возмущен, что соперник нарушает все правила.
Поэтому я знаю наперед, что бессмысленно спорить с человеком, который верит в правила игры. Карла верит! И Размик верит! Они убеждены, что жизнь играет только в одну игру. Такие игроки сами не осознают свое надменное желание быть с Богом наравне. Солнце обязано вращаться вокруг Земли — и никак не иначе. Они спокойны до тех пор, пока могут посылать инакомыслящих на костер. Когда однажды это становится невозможным, мир рушится, и они обвиняют его в нечестной игре.
Я даю Размику возможность чувствовать себя честным человеком; я не спорю с ним. Не называю его “любовником”, так как ему не по нраву этот “бесчестный” термин, как будто слово “супруг” честнее уже само по себе. Я даже не звоню в Париж, хотя знаю домашний номер Размика. Я позвоню туда лишь если произойдет катастрофа: землетрясение, извержение вулкана на Мунамяги.
Но Мунамяги, величайшая вершина Эстонии, прыщик в 318 метров над уровнем моря (плюс 27 метров смотровой вышки), не превращается в вулкан. Я не звоню в Париж, чтобы не напрягать Размика.
Вместо этого я напрягаю почти всех таллиннских знакомых, у которых есть телефон. “Да, да, извините, это действительно меня, я дала ваш номер, извините, что говорят по-русски… Это из Парижа!”
Я должна добавлять “из Парижа”, потому что при звуках русской речи у моих знакомых вытягиваются лица. Я не хочу терять своих знакомых, их ничего не значащей благожелательности. И все же я их теряю. Русская речь и Париж — две крайности, нуждающиеся в разъяснении. А я не могу, не умею, не хочу… Не желаю откровенничать, не желаю просто знакомых превращать в друзей. Избегаю вопросительных, укоряющих, всепонимающих взглядов. Не нужна мне никакая обременяющая душу связь. Ни с кем, ни для чего…
И все-таки в конце концов сажусь в самолет, лечу в столь вожделенный для эстонцев Париж. И — слеза унижения катится по моей щеке… Почему я чувствую себя опозоренной и униженной? Неужели только потому, что меня не возвели в роль любимой жены, как это принято у двоеженцев — казахов и киргизов? Мне досталась характерная для Европы роль мадам Помпадур или Дамы с камелиями. Справлюсь ли я с ней — с моим-то провинциальным воспитанием? Мои ноги и грудь — вполне на уровне мировых стандартов, не хуже, чем у профессиональных манекенщиц, как уверял мой женишок Тармо. Но моя душа, мое сердце, моя способность любить — достигнут ли они уровня куртизанок мирового класса?