Свобода в широких пределах, или Современная амазонка
Шрифт:
Роза, конечно, от них в стороне, ведет свою загадочную жизнь, может целую ночь в коридоре с книжкой простоять, может на лекцию не пойти, все у нее — не поймешь как и для чего.
А Нина с кем?
Со стороны все выглядит очень обыкновенно, даже хорошо. В половине восьмого Антошкина командовала подъем. Дежурная, только накинув халатик, неслась на первый этаж в столовую — занимать очередь (один день — манная каша, другой — макароны с сыром. Днем пообедаем поплотнее, а шиковать нечего — денег у всех в обрез, а немногие излишки пригодятся на разные покупки). Потом на трамвае или троллейбусе до метро. Там тридцать минут до Манежной площади. Разбежались по аудиториям (если семинар сначала), собрались на лекцию, пошли в столовую на обед — опять-таки дежурная должна раньше проскочить. После обеда сели в читалке, если дел неотложных нет. Антошкина с Микутис
Вот такая нормальная, хорошая картина. А Нина в этой ситуации как неприкаянная.
Оставались спорт, ну и, конечно, сами занятия. Но после первых двух-трех ошарашивающих дней, когда непонятно было, куда идти, где садиться, что писать, а кто это — вон тот старенький дяденька, и где перекусить между лекциями, после обвыкания наступила апатия. Это было не разочарование даже, потому что, конечно, вся эта жизнь вокруг и все ее детали — все было интересно, и в то же время глубочайшее расстройство, потому что, конечно, да, все это хорошо и прекрасно и очень интересно, но все это — пусть в лучших образцах и формах, но в пределах той жизни, которой Нина жила и год и два назад, и вовсе не в Москве, а вдвоем далеком, отсталом Магадане, а новая жизнь — где?
Да где она, новая жизнь? Именно новая, потому что переход в студенчество (детство, отрочество — и вот, новое качество), был, должен быть, по Нининым представлениям, переломом всего того, что было раньше, шагом на какую-то новую землю, новым состоянием, которое должно было ее, Нину, преобразить. А разве преобразило?
А еще были танцы — в субботние вечера в красном уголке, под магнитофон. Начинались они как-то неловко, принужденно — большой, низкий зал с наглядной агитацией на стенах, гулкая, неизвестно для кого музыка, потому что вдоль стен лишь крохотные группы самых нетерпеливых танцорок — конечно, первокурсницы, и пока ни одного кавалера. Зал оживал, если звучал вальс, тут уж обходились без партнеров, потому что стал он уже давно девичьим, женским танцем, его, кажется, и неудобно с мужчиной танцевать, старомодно. И так проходило час, полтора, и вдруг оказывалось, что народу уже столько, что того и гляди затопчут-затолкают, и все выделывают бог знает что и спешат выложиться поскорее и до конца, потому что через пять минут щелкнет в динамике и тотчас заревут вентиляторы, остужая или выдувая всю эту пеструю толпу, — все, спать пора.
Спать, конечно, ложились не сразу. В комнатах еще долго стоял галдеж, долго еще стояли на полутемных лестницах парочки (от дома, что ли, привычка осталась?), долго еще маячили в длинных и тоже полутемных коридорах одинокие фигуры.
В таком вот полутемном коридоре, поздно вечером, возвращаясь с тазиком под рукой из умывальника, где она устроила легкую постирушку, Нина в первый раз обратила внимание на Гегина — то есть, конечно, она понятия не имела в тот момент, что он Гегин, да еще Вася. Далеко от себя по коридору, можно было бы сказать, что в дальнем конце, если бы коридоры Стромынки не были почти бесконечными, но все равно очень далеко, метрах в ста, под лампой громадная фигура, наверное, гориллы такие бывают, что-то такое выделывала руками и ногами, отчего гигантские тени, кажется, четыре — две спереди и две сзади, — метались по полу и стенам. Зрелище было жутковатое, но интересное. Нина поставила тазик у двери своей комнаты и тихонько пошла к этой не то пляшущей, не то борющейся с чем-то фигуре, раздумывая, кто это: псих, лунатик или обезьяна из зоопарка.
А Вася Гегин играл в жестку — всего-навсего. Может быть, он и был в этот момент психом, потому что желание поиграть находило на него как приступ, и он давно, еще на первом курсе, «соорудил свою первую московскую жестку — из плотной ткани, которая идет на бортовку (отпорол с пиджака, брошенного соседом), и песка из пожарного ящика, который он тщательно просеял, так как ящик этот, стоящий в подвале, разгулявшиеся танцоры использовали как урн у. Песок завертывался в эту тряпку (или мешочек из нее), края аккуратно обрезались — и готово. Таких жесток за свою студенческую жизнь Гегин уже размолотил пять или шесть.
Приблизившись, Нина увидела, что громадный — двухметровый, наверное, — парень в ковбойке и неглаженых, с пузырями
Вася Гегин учился на юридическом, уже на втором курсе. Он окончил школу в Сибири, в маленьком районном центре, приехал в Москву пенек пеньком, и кто-то над ним неловко пошутил — мол, куда прешь, деревня, сидел бы дома. А Вася — человек гордый, он над собой смеяться никому не позволит.
— А, — сказал, — вы умные — так вы и сидите, мусольте учебники, а я их открывать не буду — и все равно поступлю.
И точно — поступил. Дальше — больше.
— Видели? — спросил он у тех двоих из их комнаты на Стромынке, которые тоже преодолели вступительные экзамены. — А спорим, что я и дальше книгу не открою — целый год! Ну, кто разобьет на ящик водки?
Пари это Вася выиграл. Был ли ящик водки, неизвестно, но победа вскружила Васе голову окончательно. Он поспорил теперь со всем курсом, что и второй год отучится, ни разу не заглянув в книги. А это было куда труднее, потому что пошли специальные дисциплины, надо было помнить кодексы, статьи, комментарии к ним. Но Вася отступать не собирался.
Когда парень обернулся, Нина вспомнила, что не раз видела его на танцах, он всегда стоял у стены, справа от входа, в этой же ковбойке и неказистом пиджачке, стоял и смотрел на кого-то поверх голов — кажется, и не танцевал ни с кем.
— Ты чего, — спросила Нина, — чокнулся?
— Ага, — сказал Вася, — хочешь попробовать?
В халатике это было и вовсе неудобно — он убегал куда-то совсем наверх, но самолюбие спортсменки не позволило Нине так сразу отказаться, и она довольно безрезультатно, потому что занятие это, как сразу стало ясно, требовало немалого навыка, попинала не то мешочек, не то кошелек, но он каждый раз неловко сваливался с ноги и шлепался, как дохлая мышь.
— Надо тренироваться, — серьезно сказал Вася. — Без труда не вынешь рыбку.
— Ну и тренируйся! — Нина напоследок хотела зафутболить эту вонючую мышь куда-нибудь подальше, но она опять только скользнула по ноге мимо стопы и жирно шлепнулась на пол.
«Ну, я ему покажу! — подумала Нина. — Только не сегодня и не завтра. А то подумает, что мне это очень нужно. Но я ему покажу!»
Наверное, она забыла бы на другой день и эту злость, и это обещание — что ей Вася Гегин, дикий, мосластый как лошадь парень? Занимается своей жесткой — и пусть, она без него обойдется. Но утром в комната произошел конфликт. Она проспала дежурство, то есть Зина ее пихнула и сказала: «Вставай!», но встать было никак нельзя, потому что Нина в этот момент неслась, кажется, в мазурке какой-то просторной залой с навощенным полом и видела себя — стремительную, легкую, в невероятном белом платье, отраженную в зеркальных стенах, с головой, чуть склоненной вправо, в сторону партнера-гусара в белоснежных лосинах (или как там это называется?). Она только на секунду обернулась к Зине и увидела ее, стоящую в тряпочных тапочках и фланелевом халате у белой колонны, и подумала: «Господи! Ну куда же ты вылезла? Да спрячься скорее — люди видят!», но сказать уже ничего не могла, потому что с хоров гремела музыка и она уносилась все дальше этой бесконечной, залитой светом залой — там-та-рамтам-та-ра, там-та-рамтам-та-ра… А потом этот гусар с лицом актера Михаила Козакова, поразившим ее еще в детстве, когда она увидела фильм «Убийство на улице Данте», все тем же порочным и невероятно притягательным, упал рядом с ней на одно колено, и она побежала вокруг него, стараясь не потерять его глаза, — там-та-рамтам-та-ра… И тут он вскочил, звякнув шпорами…
Оказывается, это звякнул чайник — Зина принесла кипяток из титана. Комната одевалась молча, все злились, потому что уже привыкли к этому рациону — утром макароны с сыром или манная каша.
«Ну и ладно, сопите, — подумала Нина со злостью. — И днем я вам очередь занимать не буду. Что я вам — нанялась, что ли?»
Вечером никто в комнате с ней не разговаривал — наверное, сговорились. Нина обращаться первая ни к кому не стала: раздули из ничего кадило — вот и мучайтесь теперь. О том, чтобы попросить прощения, и думать было смешно. Но перед самым сном, перед тем как ложиться, стало Нине так грустно-противно — не поймешь, какого чувства больше, — что вспомнила она про ненормального Васю с жесткой и пошла на него посмотреть.