Свобода в широких пределах, или Современная амазонка
Шрифт:
Темнеет дорога приморского сада легки и свежи фонари я очень спокойная только не надо со мною о нем говорить
А надо ведь еще и о газете подумать. Что они там намалевали, интересно? Или вообще ничего не малевали — разбежались, гадючки, пока она у Антошкиной разные дурацкие обстоятельства выясняла? Очень ей надо было знать, почему на нее Ханбекова злится, без этого она, конечно, прожить не могла! Вот и ищи теперь их, капризуль и насмешниц, снова по всему факультету, а они, может, не будь дурами, уже домой укатили.
Нет, однако, вернулись — в буфет спускались, но все равно хорошо, что она быстро с Антошкиной закруглилась.
А ночью приснился сон. Словно она снова в родном Магадане, в котором не была уже полтора года (надо же, как время летит!), — и она тоже летит, кстати. Это во сне: словно плавно,
А это Гегин, сидит по-турецки в центре ковра, Ханбекова, что ли, научила, и разглядывает открывающийся город. Слава богу, что он хоть сейчас со своей жесточкой не дергается. «И почему?» — степенно спрашивает Гегин, разглядывая эти фигуры, а Нина силится вспомнить их — кто они? колхозница со снопом? или шахтер с отбойным молотком? и никак не может вспомнить, хотя видела их, конечно, тысячу раз, но не приглядывалась специально. «А потому что высоко — никто поднести не может». — «Смешно», — говорит Гегин. Ему, конечно, смешно, он не знает, что этому анекдоту лет, наверное, тридцать.
Сейчас бы за театром повернуть, подняться по Школьному переулку на Портовую, а там подрулить к родным окнам, посмотреть, как мамочка поживает, что делает, может, и старец на месте окажется, но ковер вроде неуправляемый, то есть летит куда хочет и повернуть его нельзя. А чего он хочет?
Театр мы, значит, осмотрели, выплываем на перекресток около универмага «Восход», — черт побери, когда оказываешься вот так, посредине хоть и маленькой, но все-таки площади, даже страшно становится, потому что хвататься не за что, словно раньше можно было на каком-нибудь подоконнике спастись. Хорошо еще, что снизу, от автовокзала, не дует и ковер летит спокойно, только чуть покачивается, но не бросает его резко. Только куда мы все-таки летим?
— Тебе интересно? — спрашивает Нина Гегина, все так же возвышающегося в центре ковра, тот согласно кивает. Что-то здесь не то: или трусит Вася еще больше, чем она, или он вообще не Вася — откуда у Гегина такая степенность? Или правильно про Магадан говорят: дальше едешь — тише будешь?
Над сквером против Дворца культуры профсоюзов ковер-самолет (а действительно ведь сам летит, без всяких моторов, нарушая тем самым все законы физики, но ведь это во сне, это же только снится, так что пускай летит, ничего он не нарушает и не разрушает), ковер-самолет приостановился, прицеливаясь, потом края его стали загибаться, а середка вроде мелко задрожала (ну прямо «Ил-18» в начале полосы, перед разбегом), и вот так, свернувшись в трубочку, он кинулся прямо на Дворец, на его сверкающую стену, словно собирался об нее разбиться, — то-то стекол полетело бы на головы прохаживающихся перед входом родных магаданцев, — но, видимо, разглядел, хитрец, что-то там открытое или сам сделал, чтобы открылось, хотя высоченные окна зимнего сада у Инны Борисовны никогда
Но вы посмотрите на Васю! На нем вместо линялой ковбойки и мятых брюк темная, расшитая блестками рубашка с отложным воротником и такое же темное трико с какими-то золотыми узорами на поясе и бедрах, прекрасно рисующее все достоинства его развитых ног. А Нина — и вовсе голая в своем сверкающем светлом (для контраста, наверное) костюме ассистентки — танцующей такой, кошачьей походочкой идет к нему с блестящим подносом в руках, а на подносе, конечно, злополучная жестка, — даже здесь, во сне, без нее нельзя было обойтись, — только, конечно, несколько приукрашенная, расшитая теми же блестками. Сейчас она будет сверкать и переливаться, подброшенная этим гимнастом-виртуозом перед притихшим в немом изумлении залом.
Вот тут Вася и показал, каких вершин совершенства он достиг. Сверкающая жесточка перелетала у него с одной ноги на другую, спереди — за спину, откуда он ее точненько возвращал снова вперед, она то спокойно покачивалась у него перед грудью, то взлетала все выше и выше, неизменно возвращаясь при этом, словно была привязана к его ноге. Прибавьте сюда виртуозное соло на ударных, которое сменило гремевший сначала оркестр, и гигантские махи, которые проделывала неизвестно откуда взявшаяся трапеция (как ее только повесили прямо в зале, над рядами? люди же внизу! — но это все сон, сон, здесь все может быть…), а на трапеции — чудом удерживающийся, но держащий Васю под прицелом не то ружья, не то фотоаппарата, с длинным тяжелым стволом-объективом архитектор С. (он-то здесь для чего?).
И вдруг, подержав эту жесточку совсем как ручную — близко, Гегин посылает ее стремительно вверх — так высоко, что ее видит, да и то не до конца полета, только Нина, потому что жесточка улетает за портал, выше колосников и, может быть, выше крыши. Гремит напряженная дробь барабана, а этой сверкающей штуковины все нет и нет, и вдруг лязг тарелок, и на сцену падает, но с небольшой, наверное, высоты, взъерошенный и мятый какой-то… Петя, тот самый Петя, в докурсантском еще виде, смущенный девятиклассник, который собирался не то в кружок в Дом пионеров, не то в кино, а Нина его не пустила. Зал взрывается ликованием: надо же! была жесточка, мешочек с песком — и вдруг живой человек, к тому же знакомый некоторым из присутствующих. Мама и почтенный старец (вот он какой) проворно выбегают с двух сторон и вручают цветы. Кому? Пете. Но ему-то за что? Это даже неприлично, если вспомнить все случившееся тогда. Чудеса да и только.
Но чудеса, оказывается, только начинаются. Следуя неведомому (ей, по крайней мере) сценарию, Нина кидается за кулисы, а там Софьюшка (и ее, гады, приплели) уже стоит наготове с новой такой же жесточкой. Нина торжественной горделивой походочкой приближается к Гегину с этой блестящей ерундой на сверкающем подносе… Следует несколько виртуозных пассажей, снова сильнейший удар, жесточка улетает в неведомое под треск барабана, стремительные махи архитектора С. над замершим залом, лязг тарелок — Алик Пронькин собственной персоной, черт бы его побрал. Алла Константиновна и блистательный Лампион кидаются с букетиками.
Ну чудеса! Но не могли, что ли, Алика там как-нибудь приодеть, если решили на сцену выпустить? А то ведь срам один: выглядит как когда-то на кухне — в бумажном спортивном костюме и селедкой от него, наверное, пахнет. И это в то время, как, обратите внимание (Нина сама только что заметила), мамочка-то вскакивает на сцену в самом настоящем мини, хотя ей это вовсе не идет, да и Лампион в джинсах и какой-то модерновой курточке, а Софьюшка (в следующий раз снова можно будет убедиться в этом), скромная, тихая Софьюшка — разряженная и накрашенная, как молодящаяся красотка из ресторана, ну прямо шлюшка какая-то. К чему это, а?