Свободная ладья
Шрифт:
Хромая, гость поднялся на крыльцо квартиры, окна которой были обращены к воротам, потянул на себя дверь, окликнув: «Дома?» Войдя, осмотрелся, порядок ли. Полосатая дорожка, как и положено, пересекает комнату по диагонали, кровать и топчан аккуратно застелены, мальчишка за столом – склонился над тарелкой, его мать у плиты.
– Живы? Ну и слава Богу. Жарко сегодня!
Гость повесил полушубок у дверей, на гвоздь, выложил из сумки большой пакет, из кармана галифе – пакет поменьше («Это вам немного сахарку да крупы») и сел к окну на табурет, со вздохом облегчения вытянув левую ногу.
– Перебинтуешь?
Ответа гость дожидаться не стал, потому как вопрос был своего рода приветствием. С кряхтеньем и стоном, тихо матерясь, он стащил сапог, помог женщине размотать пожелтевшие бинты и, морщась, наблюдал, как она, подставив таз, обмывает пониже колена багрово-фиолетовую продолговатую вмятину.
Виктор, не выходя из-за стола, рассматривал раненую ногу маминого брата, героя-вояки с орденскими колодками на гимнастёрке, прикидывая, смог бы он, Витька, не умереть от боли, если бы ему в ногу угодил такой осколище. «Ну, – размышлял он, – если дядя Ваня Голубев смог, то и я, его племянник, смогу – ведь в моих жилах тоже течёт голубевская кровь, а про неё дядька однажды, смеясь, сказал: “Мы хоть и Голубевы, но кровь у нас ястребиная”».
– Полегче, Анна, – морщился Иван. – Вот чёртова трещина, опять открылась, а в госпиталь ложиться некогда. Когда полуторку у ворот ваших ставил, этой ногой на тормоз жал; так заболела, зараза, хоть криком кричи… Как бухгалтерские твои дела? Начальник не обижает? А то к себе в совхоз возьму. Там, правда, по-молдавски надо разговаривать… Я вот учусь… Семён-то что пишет, когда его выпустят?
– Обещали к апрелю, а получится ли, неизвестно.
– Значит, вот-вот. Ты его ждёшь или как?
Анна бинтовала молча. Вздохнув, ответила наконец:
– Знаешь ведь, как я с ним до войны мучилась… Пишет, что любит, все годы только про меня думал, особенно когда в плену был… Посмотрим, какой явится.
– Неужто здесь кого присмотрела? – удивлённо кашлянул Иван. – Ты, девка, это брось, а то отправлю тебя обратно в саратовскую степь. И потом – у тебя ж от него сын растёт.
– Да, растёт. А вот когда Витька родился, вспомни, Семён меня чуть не убил – думал, не от него. Месяцы и дни считал.
– Ну да, ревнив до дурости, но ведь опомнился же. С нами, мужиками, это бывает, особенно если жена красавица. А ты у нас в селе самая заметная была. Да и сейчас тебя издалека видно.
Он собрался уходить, надел полушубок, но застёгивать не стал. Кивнул на подоконник, где на газете ровными рядами лежали аккуратные куски чёрного хлеба:
– Сухари сушишь? И – правильно, мало ли что. На неделе я тебе ещё пшена занесу, так что не трусь, сестрёнка.
Иван ушёл, и Анна, присев у окна на табурет, смотрела, вздыхая, как он, прихрамывая, пересекал покатый двор к распахнутым воротам, за которыми на влажно поблёскивавшей булыжной мостовой, у бордюра, стояла его полуторка.
Нет, Анна не всё рассказала брату. Вот уже месяц как перестала она отвечать на письма Семёна. Он же, видимо, чувствуя неладное,
Она перечитывала эти письма и снова прятала, не отвечая. Ей казалось – в её жизни сейчас наметился иной путь, и она будет жалеть, если не свернёт на него, потому что с Семёном всё может повториться, а сцены ревности и в прежние-то годы замучивали её чуть не до смерти. Но окончательного решения принять не могла. Особенно донимали мысли о сыне: если затеет она перемену судьбы, каково ему придётся с новым отцом? Хотя ведь сын и Семёна почти не помнит – того мобилизовали, когда Витьке было полтора года. Знает по рассказам да по фотокарточкам. А может, понравится ему новый-то?
Как-то сказала сыну: через час у неё важная встреча, пока же можно погулять. Долго одевались. Виктору зачем-то велено было умыться с мылом и подстричь ногти. Пока он гремел в углу рукомойником, Анна нарядилась в своё особенное, шуршащее платье с брошкой, подобрала сзади волосы валиком. Глаза её заблестели, накрашенные губы разошлись в улыбке. Когда же надела меховой жакет и такую же шапочку, а на плечи накинула воротник из рыжей лисы (правда, немного облезлой и без одного стеклянного глаза), то стала похожа на актрису, которую Витька однажды, проходя мимо кинотеатра, видел на афише.
Они наконец собрались, прошли через двор под зоркими соседскими взглядами. Миновали магазин с вывеской на двух языках «Пыне—Хлеб», где недавно Виктор первый раз самостоятельно получил по карточке тяжёлую половинку клёклой буханки и, сходя со ступенек, уронил её на тротуар (его кто-то толкнул); пришлось собирать разлетевшиеся влажные куски, слепливать их, чтобы мама не заметила.
Выйти на центральную улицу можно было, только пройдя мимо «страшного места» – так здесь называли оставшиеся после бомбёжек развалины, где цыгане, уставшие бродить по сёлам, вот уже почти три месяца жили в цветных дырявых шатрах, растянутых на грудах щебня. Там часто слышались крики и резкая музыка, а как-то оттуда выкатился на булыжную мостовую клубок дерущихся цыганят – в руках у них были камни, по смуглым лицам текла кровь.
За развалинами, через переулок, на утрамбованной множеством ног площадке темнела шевелящаяся толпа, висел над головами гул голосов. Здесь торговали с рук ношеной одеждой и обувью, а приехавшие из деревень (с перекинутыми через плечо двойными полосатыми мешками) продавали кукурузную муку и живых, связанных за ноги, шевелящихся кур. Они, выгибая шеи, косили глазами-бусинами на проходивших; их вид вызывал у Виктора ощущение, будто он сам висит вниз головой; его начинало мутить, он судорожно хватался за мамину руку, и поэтому они старались обходить это беспокойное место по другой стороне улицы.