Свободная любовь
Шрифт:
– Вы скучаете по нему?
– Знаете, он мне только один раз снился. Один только раз. Причем как-то непонятно. Мы встретились с ним, и он меня не пригласил к себе.
– Во сне?
– Во сне.
– «Чтоб лучше помнить – пусть они болят»… Наши раны.
Вадим ТУМАНОВ, золотодобытчик
Родился в 1927 году. Морской штурман. Участник Великой Отечественной войны. Посажен в 1948 году по политической статье. В дальнейшем политическая статья заменена на уголовную. Восемь попыток бегства. Освобожден после смерти Сталина со снятием судимости. Организовал золотопромышленную старательскую артель «Печора», где применил
Игорь Виноградов
Электричка, восемь утра
11 декабря 2009 года Александру Солженицыну исполнилось бы 90 лет.
Почти полвека назад главный редактор журнала «Континент», а тогда знаменитый «новомировский» критик, встретился со знаменитым «новомировским» писателем.
С тех пор воды времени текли и утекли, у каждого осуществилась жизнь и судьба. А прошлое, став фундаментом настоящего, никуда не делось.
– Игорь, как вы впервые увидели Солженицына?
– Собственно, первое мое знакомство с ним произошло заочно, в 1962 году. Я был уже постоянным автором «Нового мира», и однажды меня позвали в отдел критики: хотите почитать? Тайком. Дали кучку листиков, желтеньких таких, и заперли в кабинете. И я читал часа два или три.
– «Один день Ивана Денисовича»?
– Название сначала было – «Щ-854». По номеру зэка. А уже в «Новом мире» напечатано как «Один день…».
– И какое впечатление?
– Первоначально очень большое удивление. Поскольку уровень мышления, кругозор, манера рассказа – все в пределах сознания самого Ивана Денисовича, то было непонятно, сделано это изнутри или остраненно. Знаете, бывают такие гениальные самородки, которые один раз напишут, и всё. Пока я не дошел до сцены спора Цезаря Марковича со старым зэком под номером Х-123 по поводу Эйзенштейна. Тут мне все стало ясно. Стало ясно, что писатель – великого дарования, близкого к Толстому. А первая живая встреча произошла в дверях кабинета Твардовского, когда я уже заведовал отделом критики в «Новом мире». Я вошел, нас познакомили, он посмотрел на меня эдак и сказал: ах вот вы какой!..
– Вы были в моде. Я имею в виду прозу и критику «Нового мира» и вас как критика…
– Я не употребил бы этого слова по отношению к 60-м. Это не мода была. «Новый мир» был практически единственным серьезным изданием, где остро поднимались общественно-политические вопросы. Была еще «Юность» как нечто высвобождавшее молодую жизненную энергию. «Новый мир» тоже был неоднороден. Мы с моим товарищем Юрой Буртиным были достаточно радикальны и ни в какой «реальный» социализм «с человеческим лицом» к концу 60-х уже не верили.
– Мы обязательно поговорим об этой истории, когда вы с Буртиным решили вовлечь Солженицына в создание журнала типа герценовского «Колокола». А пока опишите, какой он бык.
– Он был такой вот, как на обложке «Континента». С рыжеватой шкиперской бородкой, острые, проницательные, пронзительные глаза, которые схватывают моментально, как бы фотографируют тебя. Очень энергичный, сгусток мощной энергии. Мы работали с ним над текстом «Ракового корпуса». Мы бились до последнего, чтобы напечатать эту вещь и на секретариате Союза писателей горой стояли за нее. Никаких замечаний политического характера у нас, у журнала, конечно, не было, да и не могло быть. Были мелочи. Очень хорошо помню то место, где герой романа Костоглотов думает о нравящейся ему девушке, медсестре Зое, как о «бабе», и о том, как бы уговорить ее где-нибудь уединиться. Понятно, что зэк, что только что приехал. Но я говорю: Александр Исаевич, мне кажется, Костоглотов – человек более интеллигентного склада, он вряд ли будет думать о Зое как о «бабе». Я еще молод был, да и не прошел через то, через что он прошел. Он не согласился. На самом деле прав был, конечно, он, а не я.
– Вокруг «Нового мира» сложилась когорта особенных прозаиков. Он был человечески, писательски такой же, как все? Или нет?
– По судьбе, конечно, нет. Только Шаламов прошел через то же, что он. Но держался Александр Исаевич очень скромно, а иной раз даже и вызывающе скромно. Помню, как однажды он пришел на заседание секретариата Союза писателей с авоськой, а в ней яйца. Понятно, что в Рязани, где он жил, не очень-то хорошо было с продуктами. Но в этом было еще и вызывающее пренебрежение ко всему официозу. Хорошо помню эпизод, как мы, выйдя из «Нового мира», пошли на Пушкинскую в магазин пишущих машинок, ему надо было купить ленту к машинке. Ленты были двух видов: на пластмассовой катушке, которую просто вставляешь в машинку, и на деревянном кружочке, которую надо перематывать на старую катушку. На деревяшке стоила на сколько-то копеек дешевле. На деревяшке не было. И он очень искренне сказал: это мне не нужно, почему я должен лишние копейки переплачивать?.. Было видно, что дело вовсе не в какой-то нищете, а в том, что человек привык к жесткому самоограничению, точности расчетов, человек железной воли.
– Ощущение, что не только судьба его строила, но он сам выстраивал судьбу, ведь так?
– Мы не столь уж много общались, я не входил в его ближайший круг, но по всему, что он делал, это было видно. Когда он забрал рукопись «В круге первом» из сейфа «Нового мира», а потом его арестовали, было понятно, что он выстраивает свою тактику. Твардовский очень негодовал. У Твардовского было к нему особое отношение. Александр Трифонович был настолько предан литературе, страстно желая, чтобы она развивалась в русле правды и честности, что писатели, которых он печатал, были для него как его собственные дети, он их оберегал, кровно в них был заинтересован, влюблялся в них. И когда твое литературное дитя, которое ты создал, вдруг начинает проявлять самостоятельность, делать так, как само хочет – это очень напрягало Твардовского. Он иногда орал, сердился на поступки Солженицына, но масштаб его понимал.
– А вы когда поняли его масштаб?
– А вот по первому впечатлению и понял. Хотя, начиная с «Матрениного двора», у меня были к нему претензии.
– Вы о них ему говорили?
– Я писал об этом. И когда мы встретились уже после его возвращения в Россию, он сказал, что знает мою статью «Солженицын-художник». Она была напечатана в «Континенте» лет пятнадцать назад.
– Не апологетическая?
– Аналитическая. Он сказал, что читал и не согласен. Основная мысль там, что Солженицын – безусловно, великий художник, но он не принадлежит к тем писателям, которые создают действительно новое художественное направление, типа Толстого и Достоевского. Что он работает в формах, как ни странно, типичных для моралистического искусства, по художественной методологии они не отличаются от лучших образцов социалистического реализма. Я приводил фразу Золотусского, который сказал как-то, что это – первый советский антисоветский писатель. Очень точно.
– Это его обижало?
– Наверное.
– Но при этом вы перестали дружить с Войновичем, который десакрализировал фигуру Солженицына, написав на него пародию. Вас это настолько задело?
– Я всегда относился к Солженицыну с величайшим уважением. В чем бы я с ним ни соглашался, с чем бы ни спорил, я всегда считал и считаю его человеком абсолютно честным и искренним в исповедании веры, которой он верует. В нем нет личной корысти. Я не говорю, что он абсолютно ее лишен. Возможно, были какие-то соблазны, червячки тщеславия. Но, на мой взгляд, это никогда не было первичным. Для него служение идее – действительно миссия. Он верит в то, о чем говорит. Поэтому с ним можно спорить только на равных, только в формах прямого диалога и абсолютного доверия. А когда начинают что-то вычитывать из его психологии, придумывать за него – это негоже. Войнович, мне кажется, придумал какого-то жулика, прохиндея, себялюбца. Когда Войнович приехал из эмиграции, мы пытались об этом поговорить. В итоге мы разошлись.