Свободная охота
Шрифт:
…Он и сейчас улыбался, капитан Терехов, настороженно выглядывая из старого, с порыжелой от времени и солнца краской бронетранспортёра, ловя глазами солнце, задымленные горы, зелень, невесть как прилепившуюся к каменным отвесам – улыбался и думал об Игорьке. Монеты лежали у него в кармане и, как чудилось ему – грели, как вообще может греть подарок, предназначенный сыну.
Дорога была узкой, пыльной, со следами копыт, обочина покрыта густой махристой ржавью, непонятно, что это за ржавь: то ли мох, то ли трава, то ли пыль – ржавь и ржавь. И, вроде бы, нетронутая она, а ступить нельзя – можешь подняться в воздух. Хотя к чему ставить мины на обочине – это никому не ведомо, даже басмачу-душману, врывшему в землю эту мину. Хоть и нет её, мины, не видно – а стоит она, стоит, вот ведь как! Вон в том, например,
Если три года назад душманы не ведали, что такое мины, относились к ним с опаской, то сейчас прошли школу, научились – инструктора у них толковые нашлись, из-за семи морей присланные. Даже сложные противотанковые мины устанавливают, роют на дорогах ямы и ставят. Потом по этой дороге пройдет десять танков – и ничего – земля только будет трамбоваться и проседать, а под одиннадцатым вздыбится мощно, срежет днище у бронированной машины и басмач побежит в кассу, к курбаши за пачкой денег – платой за погубленных людей и спаленный танк.
У Терехова невольно отвердело лицо, свет, делавший глаза живыми, заинтересованными, исчез – тем людям, что погублены в неведомом танке, было больно – и ему тоже больно. Боль смыкалась с болью, Терехов проваливался куда-то в пустоту, нёсся вниз, в полёте сжимался в комок, обращался в спекшуюся глутку земли и глуткой земли продолжал оставаться до тех пор, пока под ногами не оказывалось что-то надёжное, прочное. Терехов был солдатом и знал, что означают падения в ничто.
Колонна, которую замыкал бронетранспортёр Терехова, везла рис пуштунам племени дзадзи. Племя четыре месяца подряд держало басмаческую осаду. Люди в осаде оголодали, оборвались, остались без патронов, но победили – не дали басмачам порушить деревню. В деревне той были не только мужчины – хорошие стрелки, сшибающие горного козла на бегу, а и женщины, детишки, старики со старухами – в том племени воевали все, все взялись за оружие – для людей замерло и перестало существовать время, свет жизни сделался одним – красным. Рдисто-красной была ночь, такими же были и вечера, и дни – от пожаров, от хвостов пламени, вылетающих из раструбов гранатомётов, от трассирующих автоматных строчек, от крови, усталости и бессонницы, красным было небо, и казалось, нет другого цвета, кроме этого – кровяного, густого, страшного. Когда к племени подошла подмога, люди уже не могли держаться на ногах, выползали из каменных щелей, хрипели, засыпали прямо тут же, на земле, в обнимку с оружием. И ничто, вроде бы, не могло разбудить их, но стоило прикоснуться травинкой к автомату иного старика, как тот, стискивая зубы и обеспокоенно, горько мыча, начинал крутить головой, в нём словно бы срабатывало какое-то неведомое реле, в замутнённой больной голове раздавался резкий щелчок, схожий с холостым клацаньем ружейного курка и стрелок просыпался.
В племени не было еды. Рис, хлеб, сахар – вот что везла к ним колонна, которую замыкал бронетранспортёр капитана Терехова. Земля дергалась под машиной, плевалась пылью, дымом, жаром, лицо Терехова было рыжим от налёта, глаза ело, окостеневшая, ставшая камнем почва дробно с отзвоном, била в колёса, порою удары были сильными, вверх смерчами уходили хвосты, рассеивались в неряшливом загрязнённом разным воздушным мусором небе, от дороги, от камней, от машин несло теплом, пот прожигал кожу, выедал ноздри и глаза. Терехова трясло, на поворотах вообще чуть не выносило из бронетранспортёра, внутри, в теле, был полный беспорядок, кости хрустели, к глотке снизу подкатывало что-то тёплое, противное, от усталости в ушах стоял тонкий синичий гуд. Надо бы остановиться, отдохнуть, перекусить, заправиться чаем, да нельзя – и отдых, и заправка только
Он нагнулся, забираясь в кабину бронетранспортёра, больно прикусил губу, хотел выругаться, но покосился на водителя Ефремкова и смолчал. Коля Ефремков был худым, по-рыбьи плоским, будто бы некормленным, хотя в один присест мог запросто съесть два обеда – и съедал, он походил на вечно обиженного и вечно настороженного школяра-мальчишку, в чёрных глазах его раз и навсегда застыло что-то горькое, далёкое. Жизнь у него выдалась непростая, семья была большой, отец не всегда приносил домой деньги – просаживал в пивных, мать, задёрганная, больная, вымещала зло на детях, в первую очередь на Кольке. Только в армии Коля Ефремков, пожалуй, и почувствовал себя человеком.
Но дом свой любил, мать жалел и часто писал ей письма, скоро собирался «в дембель» – демобилизовываться и прикидывал, что бы ей привезти из далёкого, пропечённого огнём и солнцем Афганистана? Машину Ефремков знал хорошо, за бронетранспортёром следил ревностно, иногда жаловался на мотор – видать, машину в конце месяца выпустили, когда гнали план и болты закручивали на живую нитку. Раз дизель барахлил, значит, были вещи, к которым Ефремков не мог подступиться.
– Ну как мотор, Коля? – Терехов назвал водителя по имени, так лучше, теплее, человечнее, что ли, нежели «рядовой Ефремков»; Ефремков от этих слов сгибается – он словно бы припадает к дороге и щурит влажные глаза, обведённые рябым крапом пыли, вытемнившейся в складках и морщинках. – Не барахлит?
– На этот раз нет, товарищ капитан, – Ефремков кулаком потёр глаза, веки его сделались красными. – Всё в порядке, товарищ капитан.
Сидевший справа сержант Кучеренко опустил приклад пулемёта на колени. Ствол задрался вверх, настороженно уставился непрощающе-чёрным недобрым зрачком в небо.
– Ефремков, товарищ напитан, так вылизал машину, что в моторе суп можно варить, – зубы ярко и молодо блеснули на усталом лице Кучеренко.
– Пусто? – спросил у него Терехов.
– Как видите, товарищ капитан. Ни единой души.
– Не то, Кучеренко, не то, – Терехов поскоблил ногтями зудевшую от пыли, жары и пота щеку, – нигде дымов не видно?
Басмачи, они и характер басмаческий, средневековый имеют, и повадки: в горах, где рация может оказаться бесполезной, сигнал тревоги часто подают дымами. Как во время нашествия татар на Русь.
Важно ещё в этой дороге не укачаться, не забыться под приятную думу о доме и усыпляющую мелодию мотора; и если жёлтый воздух начинают вспарывать дымы, значит, их ждут в каком-нибудь сплюснутом каменном проходе, где можно поставить пулемёт – всего лишь один ствол и месяцами этим стволом держать оборону. Терехов поморщился: ничего нет хуже таких встреч! А стоит затоптаться, растеряться перед пулемётом – начнут садить из гранатомётов. Прицельно, в борт, перед которыми листовое прикрытие бронетранспортёра слабовато, оно только против пуль и осколков, но не против гранатомёта. Вот тогда-то понадобится умение Ефремкова – надо будет лавировать, постоянно менять позиции и пробиваться вперед.
Недавно Терехов летал домой, виделся с женой, гладил её лёгкие сухие волосы, в горле у него першило от нежности и одновременно от горечи, глаза щипало.
– Ты совсем забыл меня в этом Афганистане, – шептала Ольга, – совсем забыл…
– Нет, не забыл, – Терехов несогласно крутил головой.
– Забыл, забыл, – в Ольгином шёпоте появились капризные нотки, – в Афганистане, говорят, красивые женщины.
– Синие волосы, синие глаза, – пробормотал Терехов.
– Вот видишь! – вскинулась Ольга, круто вывернула голову, уходя из-под Тереховской руки. – Для тебя командировка туда, как поездка на юг.
– Поездка на юг, – грустно усмехнулся Терехов, голос сделался тихим, чужим, с глухими нотками, словно он поставил между собой и Ольгой некую загородку – ей не надо было знать то, что знал он. Растерянно потёрся ухом о плечо, усмехнулся вновь: – Действительно, поездка на юг.
Подумал о том, что когда после войны солдаты возвращались домой, некоторые городские жёны – ох, эти жёны-дочки, выращенные в обеспеченных семьях, да только ли они, эти дочки – не понимали их, считали войну некой приятной командировкой, походом за трофеями, а война – это война. Ну как объяснить Ольге, что такое война?