Свои и чужие
Шрифт:
Первую ночь в оккупации Данила с Иваном провели в том лесу, куда привела их полевая канава. Две следующие — у знакомого мужика поблизости от Крутогорья, потом перебрались в город и там, прячась, провели несколько недель, пока не поняли, что дольше оставаться в окружении врагов нельзя: либо надо выходить на люди, и неизвестно, чем все это кончится, либо подаваться в лес. И однажды ночью они покинули город. Митрофан Нарчук был рад, когда Данила Афонченко и Рой вскоре нашли отряд, стали партизанить.
Но напрасно теперь, идучи к шалашу, Нарчук думал, что там сегодня, чтобы не таскаться по топкому болоту в темноте, заночевал ещё кто-нибудь из партизан. Возле костра, в котором горели дубовые плашки, одиноко сидел на коряге Афонченко. Дыма над костром не было
— Пришёл проведать, как ты тут, — сказал Нарчук, садясь рядом с Афонченко на корягу. — Вижу, не очень стережёшься.
— Думаешь, подкрадётся кто? — поглядел на него Данила и улыбнулся.
— А ты уже исключаешь подобную возможность?
— Ну!…— пожал плечами Афонченко. — Ежели днём, так навряд ли. А вот ночью… Тут уж никому не прикажешь, а тем более не запретишь, — что в одиночку поделать. Сам небось один сегодня ночевал в своём шалаше?
— Один.
— Ну вот.
— Что нового тут, на переднем крае?
— Да вроде ничего. Гуфельд уже явился в свою комендатуру. Был с ним и тот, другой немец, но быстро умотал.
— Фон Файт?
— Да, фон Файт. Уехал куда-то. Видел, как к крыльцу подкатила легковая машина, не моя ли «эмка», которую немцы подстрелили, и он в неё уселся.
— Наверно, это все-таки другая машина. Вряд ли возможно такое совпадение. Вас же обстреляли далеко отсюда.
— Ну и что? Могли подремонтировать и в Бабиновичи доставить.
— Вряд ли, — вяло возразил Нарчук, хотя никакого значения это обстоятельство не имело: разве не все равно, на чьей «эмке» теперь раскатывали по местечку немцы?
Они помолчали немного, потом Афонченко сказал:
— Вот я наблюдаю уже который час за этим фон Фай-том и никак не соображу — кто он на самом деле и почему так часто отлучается из местечка, подолгу не задерживается тут, в Бабиновичах, он просто случайно. Наездом. Как думаешь?
— Может быть, и так.
— Ну вот. А теперь сам прикинь, чем может заниматься этот фон Файт, хотя и выдаёт себя за переводчика?
— Кто ж его знает!
— А неплохо бы разузнать.
— Может, и разузнаем ещё. Тем более что фамилию его мы установили. Значит, можно пойти в этом направлении и дальше.
— У меня из головы не выходит тот разговор со студянковским жителем. Помнишь, я тебе говорил?
— С Евдокимом?
— Да.
Действительно, Афонченко уже рассказывал командиру отряда о странном разговоре в Студянке.
По его словам выходило, что фон Файт, заглянув однажды в гости к деревенскому мужику Евдокиму, затеял непонятную беседу… В том, что немецкий офицер, который, кстати, довольно часто одевался в штатское, попал именно к Евдокиму, не было ничего особенного — у того буйно раскинулся за домом, пожалуй, самый лучший во всей большой деревне сад, и хоть кого мог соблазнить ядрёными яблоками да грушами, а вот беседа, какую фон Файт завёл вдруг там же, в саду, с пожилым крестьянином, встреченным впервые, была способна поразить своей необычностью кого угодно. Поэтому Евдоким и рассказал о ней Даниле Афонченко, когда тот попросился однажды в Студянке на ночлег. Начал немец с того, что назвал себя, сказал, кто он и откуда. Мол, фон Файт, имеет баронский титул, хотя и не придаёт ему большого значения, потому что в Германии теперь не это считается главным. Объяснил, разумеется, и то, откуда знает русский язык — уже в советское время долго служил в Москве. Хорошо знаком с жизнью России. И теперь находится здесь как специалист по русскому вопросу. Но войны с Россией он не хотел, даже отговаривал
Буссоль эту партизаны отыскали на берегу того же Па-лужа, где попался им станковый пулемёт, который Павел Черногузов не успел довести до ума и оставил в брошенной землянке на старой гари. Теперь буссоль стояла на треноге недалеко от шалаша, и в окуляр её можно было наблюдать за местечком, за всем, что там делается. Тем более что шалаш был поставлен на небольшой возвышенности, а само местечко находилось ниже. Сперва ребята держали буссоль словно из великого одолжения или просто из любопытства как дорогую, но ни к чему не пригодную игрушку, шутили, что, мол, эта штука понадобится, когда заимеем собственную пушку, даже кто-то унёс её из землянки тогда, во время отступления, а тут, в Цыкунах, вдруг додумались, что её можно использовать вместо бинокля, и тут же устроили наблюдательный пункт.
— Так ты, Данила, все ещё не потерял надежды завербовать фон Файта? — с усмешкой спросил Нарчук.
— Ну, завербовать не завербовать, а попытаться стоит.
— Комиссар не верит в эту затею. Говорит, не то время, чтобы с немцами начинать подобные разговоры. Они ещё не готовы. У них покуда дым в голове от побед. Надо, чтобы немец начал пованивать, тогда-то он и станет сговорчивым.
— Мало ли что бывает. Тут, как я вижу, два сапога пара. Гуфельд чудака из себя строит, хотя на самом деле — обыкновенный самодур, а барон этот другим способом души человеческие вередит. Тоже, видать, себе на уме человек.
С осторожностью разгибая спину, Нарчук поднялся с коряги, постоял немного у огня, погрел руки, потёр их друг о дружку, будто унимая жар, и двинулся к наблюдательному пункту. За ним, выждав некоторое время, пошёл и Данила Афонченко, видно, подумав, что не стоит отпускать командира одного на опушку.
Припав к холодному окуляру буссоли, Митрофан Онуфриевич глянул на местечко и первым делом увидел поверх заснеженных крыш купола церкви. Их было пять — один, повыше, — посредине, четыре остальных — по бокам. Напоминали они обыкновенные луковицы, которые непомерно выросли за лето на огороде, и теперь их как будто кто вздымал над резной крышей, пристроив наперёд на их маковках православные кресты. Ниже куполов, на уровне крыши, чернели липы, которые толпились вокруг церкви, и на ветвях их, там и сям, ещё дрожали на ветру неопавшие и не оборванные ветром листья. Над липами взлетали и тут же падали обратно бесстрашные вороны. А за церковью па земле лежал снег, и от него, казалось, светлей делалось небо, которое до сих пор не очистилось от туч. Нарчук знал, как поворачивать буссоль, ничего сложного не было в этом механизме, при одном прикосновении он легко подавался во все стороны, однако он не торопился менять эту картину, держал буссоль в прежнем положении, словно не мог оторваться от знакомых очертаний церкви.
На местечковой площади командира партизанского отряда ждало совсем иное зрелище. Митрофан Онуфриевич знал об этом и, может быть, поэтому тоже не торопился переводить буссоль, которая бесстрастно, как объективный свидетель, показывала все подряд и без разбора. Но вот он все-таки заставил себя с большим напряжением сделать это и через стекла буссоли сразу же упёрся взглядом в новую, хорошо обструганную перекладину с зацепленной верёвочной петлёй, в которой с уроненной набок головой висело человеческое тело. Это была женщина. Ветер, особенно бесившийся и сегодня тоже но перестававший трепать и крутить все, что поддавалось его порывам, повернул повешенную лицом к местечковым ларькам, и Нарчуку отсюда были видны сквозь порванное платье спина её и голые ноги.