Святая Русь
Шрифт:
Но, подходя к владычным хоромам, Иван уже понял, что не будет боя.
Тут теснились груженные доверху возы, стоял митрополичий, приготовленный в дорогу возок, фыркали кони, а когда узрел заплаканную Евдокию, что сенные боярыни почти волокли под руки, и княжеских детей, передаваемых с рук на руки, догадал: уезжают! И не то гнев, не то облегчение явились у него в сердце, когда понял, что ему уготована участь сопровождать в этом бегстве владычный караван.
Неожиданно где-то там, за кровлями теремов, начал громко бить колокол. И по тому, как задвигались, заспешили, задергались митрополичьи клирошане, Иван сообразил, что колокол этот – «чужой», что его не ждали и что звонят вовсе не владычные люди. Неужто вече?! Ивана даже в жар бросило.
Меж тем тяжело груженный поезд начал вытягиваться по-за владычных палат, вдоль запруженных, почти перегороженных улиц, мимо бывшего Вельяминовского терема, мимо Чудова монастыря, минуя запруженную возами и народом Ивановскую площадь, мимо церквей и палат этого конца, ладя выйти к Фроловским воротам Кремника. Возы то и дело застревали. Кого-то вытаскивали прямо из-под колес. В окна владычного возка летели проклятия и камни. Федоров, коему в щеку попал ком грязи, был бледный от возмущенья и гнева – рука рвалась к сабле, а сам, сам бы разорвал сейчас трусливого митрополита, с отъездом которого порушит всяческий порядок на Москве!
Толчками, совестя и матеря, двигались, вталкиваясь в отыненную узость Фроловской улицы, и уже было проминовали, прошли, но на воротах ярились какие-то развихренно-бородатые, оттуда вниз летели камни и мат, тут уже валялась убитая кобыла и остов разбитого возка. Иван невольно, глазами, поискал трупы, но трупов, слава Богу, не было.
Кони вспятили, натягивая на уши хомуты. Киприан, белый как мел, неслышный в гомоне и крике, вылез из возка, подымая большой напрестольный крест, пытался стыдить.
– Шухло! Вывертень поганый! – летело ему в лицо. – Гад ползучий! В дугу бы тя искривило да оземь хлопнуло! Крыса! Тухляк! Выдра вонючая!
Киприан дергал головой при каждом очередном ругательстве, словно ему на макушку выливали ушат помоев, но креста не опускал и все пытался говорить. Наконец закричал криком:
– Княгиня тут! Ее пустите!
Мохнатые набежали, лезли в возы, потрошили кули. Иван пятил коня, сжимая рукоять сабли. Рубить было бессмысленно. В давке, в толпе, под остриями рогатин, под наведенными с каменного костра самострелами обнажить саблю – значило тотчас погинуть всем. Какие-то осатаневшие бабы, нищие пихали и били клириков, золоченые церковные кубки, ярко сверкая на солнце, посыпались наземь, в пыль, а над ними тотчас свилась тугая груда неистовых тел. «Выкуп давай!» – крикнул кто-то, и это было спасением. Монахи и клирики уже сами пустошили возы, развертывали парчу и камки, кидали кому-то в жадные руки, не считая, кожаные кошели с серебром. С гоготом, скативши с воза, добровольные стражи ворот поставили стоймя бочку меда и тут же, выбив дно, начали черпать – кто чем: церковным ли кубком, берестяным черпаком, шапкой али просто горстью – дорогой пахучий напиток.
Один головою нырнул в бочку, лакая по-собачьи… И мимо них, мимо дерущихся в свалке над добром смердов, под грозный набатный зык колокола за спиной, обоз владыки начал, наконец, втягиваться в сводчатое дуло ворот. Клирошане, возок великой княгини, у которой тоже отобрали бессовестно сундучок с многоценным княжеским серебром, наполовину опруженные возы и телеги с испуганною толпою в них разного чина и звания владычною челядью: экономы и ключники, повара, златокузнецы, изографы, многие с женами и детьми, бегущие из города вместе с митрополитом, служки и слуги, холопы и челядь, сенные боярышни княжого двора, мамки, кормилицы, княжеские златошвеи… Иван глядел, кусая губы, на это испуганное скопище людей, разом потерявших право на власть,
Возы, всполошенно тарахтя, скатывались с угора, все убыстряя и убыстряя бег. С каким-то отупением уже подумалось о возможных татарах.
Запоказывайся они теперь, он бы не удивился, не прибавил и прыти коню… И только уже за городом, за Яузой, когда первые веселые березки окружили хороводом растрепанный караван, вздохнулось опять и вновь повеяло не мерзостью – бедой, а с тем пришла и тревога за свою судьбу в этом неверном и суматошном бегстве.
Татары, как баяли потом, явились под Москвою всего час спустя ихнего отъезда, и умедли владычный поезд еще хоть немного, всем бы им под городом угодить в полон…
Деревни, через которые проезжали они по дороге на Радонеж, нещадно погоняя коней, были пусты. Легкокрылая молва обогнала Киприанов поезд, и жители дернули в леса. То там, то тут выбегала позабытая собака и, вываля язык, неслась им вослед.
В одной деревеньке столетняя старуха с пергаменным лицом вышла встречь и глядела без интереса древними глазами вослед уходящему на рысях каравану. Забытая смертью, она, верно, и сама отказалась бежать куда-то, намерив умереть во своем дому, ежели придет смерть. А может и оставили?!
И еще раз, привставши, тревожно оглянул Иван на старую… Как-то там мать с молодою женой? Когда-то матерь так же вот осталась на деревне. Литвины не тронули… Не дай того Бог теперь! И на миг так захотелось бросить все и скакать лесами, пробираясь к своим… Бесполезно! Пока доскачешь, ежели… там уже все и свершит…
Рассыпался воз. В ину пору и починить не в труд, всего-то колесо соскочило! А тут, похватавши что поценнее, спихнули увечный воз в кусты, заботить себя не стали, некогда! Бежала дорога, и уже яснело, что и там, в Радонеже, да и в Переяславле самом, им не усидеть, ежели татары ринут вослед.
Где-то на полдороге сотворили дневку. Поили и кормили до предела вымотанных коней. Путники слезали с телег, разминали члены. Какая-то баба сунулась к придорожной канаве – прополоскать замаранную детскую рубашонку.
Жевали, сухомятью, хлеб. Сухощавый, в негустой бороде и спутанных, схваченных кожаным гойтаном волосах горожанин присел у корня большой березы, свесив руки между колен. По чутким перстам, по острому взгляду Иван, почти не ошибаясь, признал изографа. Вопросил, оказалось – угадал.
Слово за слово Иван напомнил того изографа, с коим баял накануне битвы на Дону. Мужик расцвел улыбкою, оказалось, он и есть Рублев! Кивнул в сторону подходившего из лесу высокого отрока лет тринадцати на погляд с задумчивым и удивительно чистым ликом:
– Сын! Андрей! Для него и живу! – похвастал изограф. – Мастер станет, коль в годы войдет, превыше всех нонешних! – Примолвил вполгласа, не услыхал бы сын. Вослед тому заговорили о Феофане Греке. Иван после той давней толковни не удивился уже острому интересу московских изографов к художнику, ныне пребывавшему в Новгороде Великом. Сын Рублева стоял около, покусывая травинку и взглядывая то на Ивана, то в небеса, где неживые осенние облака таяли в мареве застывшими бело-сизыми кучами. И Иван удивился, поймав случайно этот неземной монашеский неотмирный взгляд отрока. «Беспременно иноком станет!» – подумалось с какою-то доселе незнакомой ему завистью, неотделимой от почтения.