Сын детей тропы
Шрифт:
Шогол-Ву молчал, понимая, что как бы крепко ни держал её, удержать не сумеет. Он обменял бы весь мир на неё одну, но этого обмена никто не предложил.
— Ещё хочу сказать: я думала прежде, что дать сердце так же просто, как и дать слово. Но я поняла теперь, что сердце решает само. Оно отдано тебе, и для того, кто будет ждать меня на рассвете, ничего не осталось. Так унеси его, забери с собой, пусть оно странствует по твоим дорогам, пусть хоть сердце моё будет свободным!
— Моё останется с тобой, — сказал Шогол-Ву. — Может, иногда ты будешь
Но время ещё оставалось, хотя они всё тревожнее смотрели в окно украдкой, тая эти взгляды друг от друга, — ещё оставалось время, пока не рассвело и пока летела с берега песня Ната.
Но вот другие звуки вплелись в неё: грохотали, звенели бубны и выл пёс. То была новая песня, плохая, недобрая, и стренга умолкла, не желая петь с бубнами вместе. Вскоре и Нат застучал в дверь.
— Идут, — выдохнул он, запыхавшись, в щель, не заходя. — Хельдиг, ты ещё можешь уйти, чтобы не заметили!
Но она уходить не стала. Высоко подняв голову и ничуть не стыдясь, она вышла к людям рука об руку с сыном детей тропы. Могла и не стараться так: о том, как она провела ночь, говорили её губы, распущенные косы, горящие щёки и глаза. Люди шептались и бросали взгляды, но её ничто не задевало.
Один из племени сердился больше всех.
Он стоял впереди, сжимая губы, в гневе так похожий на Искальда. Побелевшие ноздри раздувались, пальцы комкали край куртки, искусно расшитой бусинами, не застёгнутой, чтобы осталась видна рубаха, новая и вышитая тоже. Светлые волосы, хитро заплетённые в косы, были перевиты лентами, и весь его вид говорил о том, что двоим полагалось готовиться к этому часу, что и Хельдиг должна была явиться на берег не в одной рубахе, измятой и простой, не в отцовской куртке, которую ей набросил на плечи Нат. Не под руку с выродком.
Но племя смолчало. Только, казалось, злее били в бубны, пронзая взглядами, а потом бубны умолкли.
— Хельдиг, кровь первых Хранителей, встань рядом с Кальдуром! — велел один из мужчин.
— Я успею ещё, — дерзко ответила она и не тронулась с места. Племя снесло и это.
— Ты решил? — спросили у Ната.
Широко улыбаясь, он дёрнул струну. Стоял, счастливый и неуловимо другой, будто одна эта ночь изменила его больше, чем весь пройденный путь.
— Решил. Я отдам камень...
Кальдур протянул руку, но тут же и уронил, повинуясь взглядам стариков. Нат ещё не докончил.
— Да, куда торопиться? — сказал ему Нат, дав понять, что спешка не осталась незамеченной, и сын леса закусил губы. — Я вот что хочу сказать, друг мой...
Он перевёл взгляд на запятнанного и опять улыбнулся хитро.
— Первое... Ну, первое не скажешь при всех, а ты и сам знаешь. Второе: я тётушку услышал! Здесь её душа, и наконец мы с ней поговорили. Сказал я, что хотел, и груза этого на мне больше нет. Ей хорошо, и мне хорошо. Третье — и Магна тоже тут! Сколько лет прошло, я и считать бросил, а она всё кается. А сын наш, Люкке, чистая душа, давно уже вернулся в мир, пришёл опять под улыбку Двуликого. Кто-то
Нат потянул с шеи шнурок, и Кальдур опять вскинул руку — и опять опустил.
— Да погоди ты! — прикрикнул Нат. — Спешка хороша, только когда в отхожее место бежишь. В эту купальню, небось, вы все ходите — что, хотите прямо тут раздери-лозу, чтобы всякий раз цепляться и меня поминать недобрым словом? Кто ещё знает, сколько её вырастет, а обо мне и без того есть кому вспомнить... Давайте на берег, да с песней: последний путь, как-никак.
И он пошёл первым, играя на стренге, и остальные потянулись за ним. По лицам было видно, что обряд они представляли не так, но спорить не решались.
Сын детей тропы и дочь леса, переглянувшись, тоже пошли рука об руку, держась в стороне от прочих. Нептица прискакала откуда-то, нагнала их и пошла рядом, высоко вскидывая лапы.
Река была тиха, так тиха, что и голос её упал до шёпота. Волна почти неслышно набегала на берег, песчаный и низкий. Деревья расступились, и одеяло из серой шерсти, растянутое над миром, лишь чуть заметно тлело у края, отражаясь в далёкой воде.
Казалось, и листья притихли, и ветер бродил неслышно. Только одинокая птица пела на том берегу, и голос её летел далеко.
— Вот хорошее место, — сказал Нат, остановившись почти у кромки воды и оглядевшись. — Если и суждено где-то стоять много жизней, то здесь. У окна купальни тоже ничего, да я не знаю, достану ли до окна. Должно быть, не свезло бы: в последние дни Трёхрукий меня оставил. Ну, что ж... Да тебе, бедняге, может, правда в отхожее место надо? Что ж ты дождаться-то не можешь?
Кальдур убрал руку и сделал шаг назад, фыркнув, как зверь.
— И последнее, — сказал Нат, трогая струны. — Я песню сочинил. Удалась!
Он заиграл, прикрыв глаза, и улыбнулся весь — не только губами, но каждой чёрточкой лица, всей своей позой, — и такой светлой и хорошей была улыбка, что и Шогол-Ву улыбнулся тоже. А песня была та самая, что звучала ночью с берега, песня о том, что сердце находит и, найдя, никогда уже не теряет.
И волна плеснула, ещё и ещё, и Двуликий улыбнулся с холма, сдвинув одеяло. Свет его улыбки отразился в реке, брызги, взлетая, сплелись, и из крошечных капель воды, из ветра и света соткалась дева.
Коса её, белая, как пена, струилась до пят и плыла по воде. Платье текло, серое, алое, синее, или платья вовсе не было — не разглядеть, не понять. И лицо, как под быстрой водой, менялось непрестанно: вот совсем молодая, вот зрелая, а вот за плечами жизнь, и не одна, — но даже старости не под силу было тронуть её гордость и величие.
Босая, дева шагнула на берег и встала рядом с Натом, и люди упали, склонясь перед ней. Но Нат стоял, и Шогол-Ву остался стоять тоже, и Хельдиг, что держалась за его руку, не преклонила коленей.