Сыновний зов
Шрифт:
— Ладно, Васька, поняли. Только ты нашей маме не сказывай. Ага?
— Да не скажу я тетке Варваре, не маленький! — пообещал Васька.
…На другой день после уроков мы снова поехали по сено. Не терпелось нам испытать: прав ли троюродный брат или нет? Шли с Кольшей сбоку, чтобы Манька видела нас обоих. Весело нам было по другой причине: сена осталось на два воза и, стало быть, вывезем за вёдро.
Перед кустом Манька зыркнула на нас и… зажмурившись, сунулась в боярку. Вот она вся там, стоит смирно, только часто и шумно дышит. Мы сидим на обочине дороги, глядим
Времени проходит не так много, как воз двигается назад, корова выбирается на дорогу и трогает вперед. Мы прыгаем, хохочем и ласково кричим:
— Маня, Маня всех бассей и обоих нас умней!
Оглядываемся назад, где чернеет зловредный куст, и он не кажется нам мучителем. И вовсе куст не страшный, и сейчас не просто какой-то куст, а Манькин.
Сено у Мохового болота будем и напрок косить, и возить его на Маньке придется долго — пока не кончится война и не воротится домой наш тятя.
„Юровская бомба“
Мы полем с бабушкой на второй ряд самую длинную морковную грядку. Она хвойно загустела темно-зеленой мякиной-ботвой, и сорную траву приходится дергать осторожно, иначе вместе с лебедой, корневистой просянкой и ползучей мокрицей-росянкой вырвешь бледно-бескровные хвостики. И тут хоть плачь, а на грядке к осени будет меньше еще на одну сладкую, морозно-хрусткую коротельку.
Я ползу на коленках бороздой, задевая ногами рослый картовник, а бабушка передвигается тоже на коленях напротив меня, со стороны колодца. И видно, как Лукия Григорьевна часто поднимает глаза от гряды и долго смотрит в заулок, где за ее огородом стоит дом Холмовых.
— Ох-хо-хо! — вздыхает она. — На четвертый год война-то перевалила, чуть не кажна изба мечена горем, а разве привыкнет человек к похоронным…
Замечаю, как бабушка нечаянно выпалывает из рядков морковку, и морщусь, но помалкиваю. Ей сроду чужое горе не палка, ей других пуще себя жаль. Да и свои слезы мы давно выревели, когда сперва пришла похоронная на дядю Андрея, а потом одна за другой на тятю и дядю Ваню. На кого из них первая, а на кого вторая — не разобрались. Оба Иваны Васильевичи, тот и другой бабушкины сыновья, обоих одинаково обревели, пока не получили письмо от тяти из госпиталя, чуть позднее отозвался и дядя Ваня.
Мы-то свое горе пережили, а вот Холмовым как? Третьего дня принесли похоронную на председателя сельсовета Григория Петровича Холмова, и Анну Степановну едва-едва отлили водой, еле-еле отходили. На весь околоток заревела-запричитала, а ей в подголоски пятеро ее ребятишек, да наш кобель Индус завыл с крыши сарая, ему подтянул бабушкин бульдожка Джек. Ну совсем конец белому свету…
Григория Петровича не брали на войну, он сам снял с себя «бронь» и добился отправки на фронт. Помню, как хромой агент по налогам, Семен Кузьмич, осуждал его в разговоре с матерью нашего дружка Осяги. Она доводилась Семену Кузьмичу свояченицей, и тот не боялся высказываться напрямую:
— Патреот нашелся! Добрые люди за ету
— Помолчи-ко, Семен, постыдись! — нахмурилась Мария Федоровна. — Тебе за всяко просто боронить, ты с малолетства охромел по милости свово папани-пьяницы. Поди, не только за нас, а и за тебя мой-то Василко головушку положил… И Григорий Петрович по совести сделал, не схоронился за бабьи спины со своей «бронью».
В то время никто из нас, ребят, не знал, какая «бронь» давалась Холмову. На нем, кроме обыкновенной одежды, ничего и не было железного. Но раз снял «бронь», стало быть, прав Семен Кузьмич: убьют немцы председателя сельсовета, ежели танки и те подбивают на войне…
Сегодня тихо в доме и на ограде у Холмовых. Анна Степановна ушла с бабами на покос, с ребятишками осталась моя ровесница Валька. Две двойни близнецов совсем малы как пенечки по делянке. Ох, тяжело как жить будет им без отца!
Чтобы не заплакать и не проговориться бабушке о нашей тайне, я начинаю ее перегонять. Однако Лукия Григорьевна впервые не хвалит меня, не дивуется на мою проворность. Да и за что нахваливать? Никакого геройства не надо дергать сорняки, всего-то и ужалят комары под вечер — днем они в картовнике прячутся, жару не переносят.
А тайна у нас с ребятами большая, каждый поклялся молчать и щепоть земли съел. В тот же вечер, когда прислали похоронную на Холмова, Осяга первым угадал, о чем думали все:
— Робята, давайте изладим для фронта бомбу и назовем «юровская». Пущай ее на фашистов сбросят, и разорвет она врагов на куски в десять разов больше, чем наших полегло на войне.
— Когда? Сейчас? — обрадовался Ванька Фып.
— Если в кузнице начнем делать, то я у дедушки ключ попрошу, — предложил Витька, внук кузнеца Петра Степановича.
— Нет, ребята, — рассудил Осяга. — Не сейчас. Надо нарисовать бомбу на бумаге сначала, потом найти железо, пороху, пистонов, чугунков набить побольше. А как все будет, тогда ночами в кузнице примемся бомбу ладить.
Вовка Барыкин молчком прикинул в уме бомбу и засомневался:
— Больно много пороху, робята, надо! Пуда три, не меньше, если не боле. Со всей Юровки не насобирать, не лишка охотников было до войны.
— Ага! — откликнулся Вовке я. — У нас мама спрятала тятин порох, когда еще детдомовцы стали выманивать его для поджигателей. В голбце на завалинке нашел я под золой три банки, остальные где — не знаю. Пистонов принесу, а пороху только три банки.
— Ладно! Не все сразу, опосля чо придумаем. Токо молчать, никому ни слова! Клянемся! — сказал Осяга. И все поочередно поклялись, и каждый наковырял земли для себя.
Бомбу я срисовал из толстой книжки, что осталась от дяди Вани. Железа сколь не искали — не нашли, пустую бочку из-под горючего на полевом стане первой бригады взять не решились. Пущай и давно валяется она в кустах, все равно нужна горючевозу Мишке Парасковьиному. Утащим бочку, а его возьмут и засудят за нее.
Приуныли было, однако Осяга же и выручил: