Табернакль
Шрифт:
Нашли мы с братом крест человека, который тоже был убит двадцатого декабря 1937 года, землю высыпали, венки положили. Договорились и нашим крест поставить. Там разные стоят: деревянные, чугунные, каменных не встречали, зато встречались из обтесанных или необтесанных стволов тоненьких, почти хлыстов, перекладинка проволокой прикручена, дощечка фанерная.
А родной мой дед, военный врач из Киева, Военно-медицинскую академию в Петербурге закончивший, оказался счастливее брата Ипполита, сбежал в Донецкую область, в поселок махонький и там работал: спрятался от советской власти, дожил до глубокой старости.
Ночью
“…был один киевлянин, считавший, что человеку присущ „инстинкт культуры“, стремление к культуре, к ее созданию; называл онсилу воображения тем духом, который „спасает культуру от вакуума мира и дает ей одухотворенность. А торможение воображения, его свободы угрожает заменой культуры техникой цивилизации, прикрываемой великими лозунгами человеческого оптимизма и самодовольства со всеми вытекающими отсюда следствиями: усталостью, поисками опьянения, скрытым страхом, нравственным безразличием и прочими продуктами цинизма и свирепости“. Ему везло: он пробыл в лагерях ГУЛАГа всего три года, дожил до семидесяти семи лет, огонь уничтожал его архив дважды, в 1937-м и в 1943-м. Кое-что восстановил он по памяти, в частности, один из своих романов (действие в нем происходило в Москве в 1928 году, на Девичьем поле, среди действующих лиц был Иисус и другие неожиданные персонажи), но никто в настоящий момент не знает, где находится рукопись.
Героев книг и их авторов он называл „близкие-из-бытия“ (в отличие от „близких-из-существования“). „Энигматическое знание“ было для него одним из главных знаний. „…Система идеалов, – писал он в начале Второй мировой, – рухнула и разбилась в осколки. Само слово “дух” стало непонятным. Слишком обнажились низшие инстинкты – вегетативный и сексуальный. Слишком уверенно заговорил логический механизм рассудка ([…] технический аппарат сознательности, ограниченного поля зрения), претендуя свою машинообразность…“”
“…но в какой-то момент они прошли по киевской мостовой, задев друг друга рукавами…”
“…одноклассником родителей моей приятельницы, художницы. Его матушка, участница литературного кружка Гумилева (зачарованная мэтром, как все кружковцы), родила сына в 1921 году, и он был несомненно похож на Николая Степановича, но я не думаю, что он был его сыном. Матушка писала песни о дальних берегах, чужих городах иных континентов, одну из ее песен пел Вертинский. У нее с сыном была короткая экзотическая еврейская фамилия, подобная вздоху. Летом 1941-го, окончив школу, юноша уехал с матерью в Белоруссию. Оба они погибли в холокосте”.
“…днем – любимая работа, ночью – литература, землю попашешь, попишешь стихи, но тексты, приходящие в голову в разгар рабочего дня, не успеваешь записать, – и они исчезают, не родившись. Как мне их жаль…”
“…но иногда я замечал промокающие сношенные ботинки, старый пиджак с протершейся подкладкою, осеннее пальтецо в зимние холода, невозможность купить нужную книжку, заменяющую порой обед и ужин пачку сигарет…”
“Легкомысленное государство наше никак не может взять в толк, что если культура в загоне ( а ее убивали, изгоняли, заменяли эрзацем политкорректных шулеров и сменивших их литературных ткачей из „Голого короля“), то (а ведь вроде она ни к чему и отношения не имеет!) вскорости в больших количествах начинают появляться люди,
“…никто не печатает тексты мои, да я к тому особо не стремлюсь и, хоть и чувствую горечь, не удостаиваю жизнь обидами, а пишу миру письма от руки”.
“Надо написать стихотворение с длинными строками, и чтобы первая была такая: „Tabernaculum, скиния, праздник кущей, время входа Господня в Ершалаим…“”
Глава двадцать четвертая
Молодой человек у калитки. – Зеленая папка. – “Гумилев в Териоках”.
Я проснулась от того, что кто-то звал меня. Сначала мне показалось, голос принадлежал охвостью забытого сна, но тихий зов повторился; все мои спали, и, чтобы утренний гость не успел их разбудить, я накинула пыльник и опрометью выскочила во двор.
У калитки стоял молодой человек, худой, высокий, с зеленой папкой в руках.
– Здравствуйте, Наталья Васильевна. Вы меня не узнаете?
– Здравствуйте, – отвечала я, ?- не то что не узнаю, а и вовсе не знаю.
– Я внук вашей соседки. У меня мяч все время к вам за забор улетал, вы мне его обратно бросали…
Несколько минут спустя поняла я наконец, что передо мной внук покойной старушки, подарившей мне бумажную шкатулку, он давно жил за границей (“перебиваемся кое-как. – сказал он весело, – я ведь инженер, а не жулик…”), приезжал продать дачу, через час уедет в город, к вечеру улетит; разбирая бабушкины вещи, нашел он папку с прикрепленной записочкой, – папка предназначалась мне.
– А что там? – спросила я.
– Стихи какие-то, – отвечал он, улыбаясь.
Папка была из тонкого пластика, изумрудно-зеленого тусклого цвета с разводами, напоминавшими то ли мрамор, то ли морскую волну, трофейная послевоенная? привезенная до войны из Англии или из Германии?
Сев в саду за стол, я открыла папку и ахнула, узнав знакомый почерк. Передо мной был цикл стихов, написанный от руки, – а я-то думала, что никогда больше не прочту ни единого слова, этой рукой начертанного! Его ли это были стихи? чьи-то еще? Имени автора ни на первом листке, ни на последнем не значилось. Я не пошла домой и прочла все на месте, под соснами.
ГУМИЛЕВ В ТЕРИОКАХ
1.Детали романа
Превозмогая косность строфики влеченья и самообмана,
гуляют северные тропики прибрежной полосой романа.
Ветвями обрамленный, купами вне суеты и вне мороки,
собор кронштадтский с круглым куполом с залива видят Териоки.
Театр уж полон, вечер близится, с ним пешеходы и пройдохи;
утомлено и солнце кризисом сознанья, жанра и эпохи.
И чей-то сон, что нынче тесен нам и истреблен на полустоне,
бредет по этажам и лесенкам волшебной виллою Лепони.
В тени ключицы и уключины, потерян ключ, полны ресницы
букетами полуколючими из финских роз и медуницы.
И от обеда и до ужина, влюблен в актерку Кавальканти,
не помнит ресторан “Жемчужина” о жемчугах и о Леванте.
Вздох моря слышится за дюнами, в ночи постскриптум половицы;
все воплотится, что задумано, а вещный мир развеществится.
Прибрежных сосен истуканами дом обведен, хоть строй и редок,
и синевою остаканены все натюрморты напоследок.
Корабль шекспировский причаливал и удалялся от причала,