Тадзимас
Шрифт:
вот и думай теперь, и гадай – не бывал ли ты прежде в раю? – вновь напомнил он вдруг о себе, вновь он полон благими дарами, —
персиками – ворсистыми, иногда и пушистыми, с нежным коротким пушком, как щечки, а то и с мягонькой, плюшевой, легко сдирающейся кожицей, с обнаруживающейся внутри, прочно залегающей, увесистой косточкой, сорт за сортом спеющими с июня по октябрь, а может, и позже, кто его знает, кто разберет, – персиками – персиянами, забредшими к нам издалека, очень возможно, что из тех краев, где сидит в просторном шатре, на пуховых подушках, вся в шелках, изнемогшая под нешуточной тяжестью драгоценных своих украшений, Шамаханская царица, где брови и сабли изогнуты, подобно полумесяцам, а бороды крашены хной, где на изящной, виртуозно выполненной, стилизованной миниатюре меланхоличный,
дынями – продолговатыми, покрытыми шероховатой рябью мелко вьющихся узоров, и овальными, очень гладкими, как отполированными, и круглыми, круглейшими, большими, будто раздутыми нарочно, и совсем маленькими, смешными, и такими по величине, как две сложенные одна к одной тюбетейки, то есть примерно с детскую голову, и просто симпатичными с виду, и несомненными золотыми красавицами, и уродинами, и цирковыми лилипутшами, карлицами и великаншами, любых форм и размеров, любых оттенков желтизны, привезенными на тележке или принесенными с базара домой, разрезаемыми на веранде, за обеденным столом, на длинные, желательно одинаковые, но уж как выйдет, более-менее ровные, ароматно пахнущие дольки, съедаемыми тут же, с неописуемым удовольствием, и – нежнейшими, засушенными, появляющимися лишь изредка, обычно в качестве гостинцев, когда на дворе уже давно зима, разнообразно вкусными, вообще – на все вкусы, потому что их вдосталь – и вкусов, и дынь,
арбузами – полосатыми, как зебры, и темнокожими, как арапы, тоже разными, всяких видов и размеров, порой таких, что и поднять-то невозможно, знающими себе цену и знающими свою силу, постепенно, после других фруктов и овощей, которые приедаются, берущими свое, – и вот нож вонзается в крутой, но податливый бок, арбуз разламывается с хрустом, обнажая розово-красную, сахаристую мякоть, – и все этим сказано, слов не надо, надо просто есть, и тогда испытываешь что-то вроде блаженства, а может, и само блаженство, поскольку сейчас не до выяснения, каково же охватившее тебя чувство, поскольку сам процесс поедания арбуза надо не наблюдать со стороны, а быть непосредственным его участником, – вот тогда и откроется нечто, и раблезианство, повальное и повсеместное, затянет и тебя, будь уверен, никуда ты от этого не денешься, – чтобы вспомнить потом, к весне, июль, и август, эту арбузную пору, и арбузный хруст, разносящийся по сентябрю, и дальше, покуда не начнется листопад, —
и не из детства ли все это? – решительно все или чуть ли не все, оживающее, видимое воочью, перемежающееся снами, накатывающееся, надвигающееся в наше нынешнее междувременье с его повсеместной разрухой каким-то младенчески-доверчивым, наивным, бесхитростным, предельно распахнутым всякому, избыточным и добрым изобилием? – нет ему конца-краю и в снах моих и наяву, с ним я свыкся, им я жив, и роскошь его – это вовсе не роскошь, а самая что ни на есть необходимость, простая реальность, без показухи и перебора, само естество его, сама суть, сам светлый смысл его, – то, что – было, как – было, что – должно быть, как – должно быть, и есть надежда, что все воскреснет, воспрянет – и что мне чье-нибудь там недоверие, или сомнения, или ирония, и кто вообще посмеет мне что-нибудь возразить, если память сама говорит, а с ней и прапамять, и природа, с которой я сросся давно, открывается тем, что издревле содержится в ней, —
и забрезжит что-то вдали, потайную струну затронет, лимонной кислотой, апельсиновой кожурой вдруг запахнет из оконного проема, гранатовыми зернами отсвечивающий закат загустеет, начнет разливаться тягучей смолой темнота, и вот уже ночь впереди, – что же делать мне с этим лавинообразным виденьем? – хвала ему! – с ним заодно оправданность мира, оправданность каждого шага к нему, – так идемте же вместе туда, где горлицы кличут о том, что вернется былое, – со всем неизменным и щедрым —
тяжеловесными грушами, янтарными лампочками
яблоками – каких вы вовек не видали, мажорно звучащими, только так и можно о них сказать, написанной Создателем в до мажоре симфонией яблок, явленной во плоти их, съедобной музыкой урожая, – вон сколько их, яблок, и каждое как отдельная нота, и велик, необъятен звукоряд их, и на нотном стане окрестных садов начертана эта грандиозная партитура, – читайте с листа, играйте, или слушайте, это – для вас, – яблоками – румяными, полосатыми, желто-зелеными, багровобокими, розово-красными, крохотными райскими и величиной в несколько мужских кулаков, белым наливом и кальвилем снежным, антоновкой и ранетом, переизбытком расцветок, переизбытком вкуса, легонькими и тяжелыми, лежащими под навесом, плавающими в бочке с водой, катящимися без золотого блюдечка под уклон, собирающимися горками в углах, поднятыми и нетронутыми, всякими, – и не яблоко ли вкусила Ева? – и степная дева преспокойно надкусывает хрустящее яблочко, и улыбается, заслоняясь от солнца загорелой до черноты, шелушащейся, крепкой рукой, – ей-то что теперь до ветхозаветных историй? – своя у нее история с яблоками, и надо с ними потрудиться, и надо ей так умудриться распорядиться с ними, чтобы некоторые, отборные, особенные, долежали на чердаке и в кладовке до весны, а то и до нового лета,
неприхотливой, произрастающей везде и всюду, везде приживающейся, необычайно выносливой, всегда плодоносной, рясной алычой – иногда маленькой, с крупную вишню, но чаще – средней величины, мясистой, с прохладной кислинкой, но сладкой, конечно, и реже – преувеличенно-укрупненной, налитой, – разновидностей алычи очень много, и жаль, действительно жаль, что некоторые ее недооценивают, а она – универсальна, можно сказать, – и так ее ешь, свежую, и компоты из нее хоть куда, и вино, а какие соки! – такой концентрации и силы, что челюсти сводит, и хранятся они подолгу, – вот взглянул за окошко, а за ним – спелая алыча,
миндалем, вроде и совсем недавно еще – цветущим, различаемым издалека в островками встающих садах меж оплывших, сутулых холмов, и – поди же! – уже и с орешками, – киммерийским, исконным, – сколько было его! – миндалем,
кизилом, неброскими рощицами растущим в окрестных балочках, на склонах холмов покатых, в предгорьях, в глухих уголках, – и садовым, что покрупнее и послаще, кизилом – чудом, кизилом, из которого повязавшие платками головы и опоясавшиеся фартуками, степенные женщины в затененных, просторных дворах, без всякой излишней спешки, наоборот, со значением, со знанием дела, несколько церемонно даже, словно соблюдая старые обычаи, варят на медленном огне тягучее, вкуснейшее, изысканно-нежное варенье,
айвой, растущей почему-то обособленно, поодаль от других деревьев, никогда не сбивающейся вместе с другими в разномастную компанию, в толпу, эту свою обособленность не подчеркивающей, потому что делать это незачем, а просто ведущей себя естественно, самим своим видом будто бы говоря, что так уж все получилось, так вышло, а коли так, то и нечего к ней приставать, о чем-то выспрашивать, судить да рядить, – ей трудиться приходится не меньше прочих, если не более, терпеливо вынашивая на ветвях свои странноватые, тяжелые, очень твердые, созревающие осенью плоды, варенье из которых соперничает с кизиловым, – соперничать-то соперничает, но именно ему отдают предпочтение некоторые знатоки,