Таёжная кладовая. Сибирские сказы
Шрифт:
– Эк, какова, будь ты неладна вовсе! Откуда… такая? Гляди ты на неё, чисто – камень-одинец! Впору государю в позументы! А коли грань навести да золотом оплести, так и себе к чести!
Хозяин-то постоялого поддакивает. У него своё на уме: заботу с рук спихнуть.
– Я ить тожа переполохался сызначала. Думал, уж не барыня ли какая в ремьё обрядилась? Да слышу, во бреду-то она по-нашему, по-простому лемешит… Таёжница, знат-ко. Создаст же Господь, – вертится хозяин перед купцом. – Чище ведьмы!
Обозники и те разглядели девку. Лезут в мазанку надивоваться
– Будет тебе! – остепенил барин хозяина. – Определи-ка лучше девицу в горенку да чисто держи! Да гроша не жалей – рублём вернётся! Ноне я в дела настроен, а скоро поверну назад… Смотри у меня! Чтобы к моему возврату девка у ворот стояла! Ежели помрёт, головой мне заплатишь! Уйдёт – ею же откупишься. С дороги лекаря пришлю. Гляди у меня! – ещё раз погрозил барин хозяину у ворот и трубанул довольный: – Эй, залётныя! Кати веером! Перегибай дорогу с половины на четвертину-у…
И укатил.
Будто чудо чудесное перенесло Глаферьюшку из глиняной мазанки во горенку чистую, будто силы небесные одели её во батисты, будто чёрт из-за печки вывалился, подравшись с домовым, и назвался Иваном Петровичем – лекарем уездной больницы.
Да! Чего уж тут? Где деньги впереди идут, там все двери отворены…
Вот и перед Глашею заскрипела, отворяясь, такая дверь. Заскрипела, как заплакала. Выходили девицу грязные деньги, на ноги поставили, терзать сердце принялись.
– Чего это со мною делают? – пугается Глаферьюшка, глядя на заботливую суету хозяевов постоялого двора. – Откармливают меня, точно гусыню на Никиту [15] . Ой, чует сердечко моё девичье: загнут мне шею под крыло.
15
Никита-гусарь – 28 сентября. В этот день били домашних гусей.
От вопросов Глаферьиных хозяин будто красным угольем давится, хозяйка молчит да каждое утро хлобыщет половики об забор – чистоту наводит. Хозяинята пупы грязные чешут от бродящей за пазухой смерды, шушукаются за дверною занавеской да пялят на Глафиру трахомные глаза.
Иван-то Петрович, купленный лекарь, тот всё пыхтит, всё ловит на коленях невидимые соринки да смыргает в тряпицу из пропитого носа табашную гущу. И не понять Глаферье: то ли судит он её, то ли жалеет?
Эх, сердце ты девичье – клевер ты луговой… Ещё и ветер-то на полке, а уж голова с угару падает…
Обступили Глаферью страхи, облепили догадки. Сама же беда прилетела на лихом скакуне, следом за страстной седмицей Великого Поста.
С первым заутренним ударом пасхального колокола распахнулась дверь в горенку, занавеска дверная в сторону отлетела.
– Христос воскрес! – заглушил барин великим басом колокольный звон и крепко расцеловал Глаферью.
– Воистину воскрес! – хрупнуло Глашино сердечко и замерло, сжавшись.
А уж в горенку баринов ямщик с трисильным
Глафире ж в ту пору шёл всего-то шестнадцатый годок. А было в её жизни радости, что кукла деревянная да толстое стёклышко, сквозь которое белый свет дрожал во семи цветах. А тут! Как в сундук-то кованый заглянула, будто через то стёклышко прошла, окунулась в радугу шелков-соболей.
Вот уж и выступает довольный большекарманник к обедне и ведёт, гордый, под руку разнаряженную Глафиру Маркову, не стыдясь честного народа. А народ шепчется, указует на Глафиру.
Вот уж и на паперть ступила Глафира, да тут и попятилась от костлявых рук попрошаев-суменников, приковылявших к церкви по добрые христианские души – размочить нужду Христа ради.
Видно, какой-то из реможников понадеялся на парчовые наряды развесенневшейся красавицы, выкатил перед Глафирою грязные пригоршни коробом:
– Подай калечке убогому…
И тогда брат кусошный торкнул просителя в загривок и загудел на весь приход:
– Кого просишь, мотыга? Шлюху просишь! Держи карман шире… Насыплет она тебе чесотки – керосином не вытравишь…
Всколыхнулась девичья стыдобушка, онемели ноги у Глафиры. Барин подхватил её на крепкие руки.
Взялся тут гундосым смехом бродячий люд, затряслась разговлённым брюхом купчиха ленная.
А Глафиру вдруг обхлестнуло силою гнева. Сорвала она с высокой головы своего непрошеного благодетеля не стянутую ещё гордую шапку и махнула её через испуганную купчиху на хваткие крючья всеприемлющих рук попрошаев:
– Нате вам подаяние…
И тут же чёрною птицей полетел над толпою кашемировый её платок, скоро нырнувший в глубину людской жадности. А уж кто-то тянул с Глафиры шубейку, кто-то поддёвку её, цокая толстым языком, пихал себе за пестрядинный зипун. Кому-то гребень её роговой счёсывал, сквозь рванину кармана, струпья с бегущих ног…
А Глафира уже рвала шнурки на новых ботинках…
– Ошалела, ну ошалела… – тянул её, буйную, растрёпанную, баринов ямщик в крытый возок.
А барин мотал здоровенным кулачищем перед носом растерянного попа. Поп приседал, горбатился, тряс простоволосой головой и повторял всякий раз:
– О Господи! О Господи!
Заперлась Глафира на постоялом дворе в мышастой кладовке и просидела день до вечера. Ни досада, ни грозня шумливого барина не вызвали даже Глаферьиного голосу из-за двери.
К ночи барин нахлестался до слепоты и полез на крышу кладовухи добывать Глафиру волчьим путём.
Оттуда стянули его хозяин с ямщиком и одетого кой-как уторкали обещаниями и посулами.
Но ты про волка, а волк про телка…
Стоило заботникам веки сном свести, как баринов хмель на подушке остался. Прислушивается барин и шепчет себе:
– Нужда и змею из норы выводит. Тут я её за сап и ухвачу… Потом сама за телегою побежит.
За телегою, однако, Глафира не торопилась бежать. Нашла она в кладовухе старый полушубок да пимы и прямиком подалась в снеговатый ещё лес.