Таежный бурелом
Шрифт:
На закатанном полозьями, сверкающем от солнца повороте кошева раскатилась, стукнулась ободом о березовый ствол. Ожогин встрепенулся. Откинул медвежью полсть, легко выскочил на снег. Ухватился за оглоблю, побежал рядом с Буяном. Щеки старика разгорелись, ноздри раздулись. С полного маха завалился обратно в кошеву, обдавая Кострова горячим дыханием.
— Вот и разогнал кровушку, — весело сказал старик, срывая сосульки с усов. — За всю жизнь столько не ерзал по стульям, как в этот раз. И на заднице трудовая мозоль набивается.
Костров
В светлых глазах Ожогина замелькали огоньки.
— Да-а, побесились оратели. Думал, стянут с помоста: перебежчик, орут, двоедушник. А какой я перебежчик? Всю жизнь одной правды держусь, пекусь о мужике. Ну, а как, значит, этот усатый щеголь стал подбивать против тебя выступить, зло меня разобрало. «Ах, так, — думаю, — ты хитер, но и я лаптем щи не хлебаю». «Ваша светлость, — говорю, — я мужик неграмотный, трудновато перед народом выступать». А он-то, дурило, расчувствовался: «Мы, — говорит, — тебе бумажку дадим». Вот я и стал их драть скребком. Потеха!
Ожогин откинулся на спинку кошевы. Потом оборвал смех, лицо стало суровым.
— Щелкуны! Русью править хотели. Зорок глаз у Ленина, под сокольим нарядом разгадал воронье оперение. У воеводы, Митрич, не только булава, но и голова, а они вон что выкомаривают. Деньги сулили, чтоб, значит, я ихнюю правду поддержал… Отвадили мы их, больше не посмеют носа к нам сунуть.
— Расскажу, расскажу в столице, как ты их стегал.
— Скажи, как мужик дуги гнет.
Незаметно доехали до Раздолья. Над крышами рдел багряный закат. Над опушкой леса выплывал медно-желтый полноликий месяц. Потрескивали промороженные до самой сердцевины деревья.
Заиндевевший Буян уперся мордой в тесовые ворота. Навстречу выбежала Наташа.
— Ждали, ждали, — упрекнула она. — Хоть бы весточку прислали. Сейчас пельмешек сварю.
Наташа завела Буяна под навес. Распрягла, жгутом соломы счистила иней со спины, осторожно сняла с конской морды сосульки. Проворно сбегала в дом, укрыла лошадь медвежьей шкурой.
Ожогин стоял на крыльце, любовался быстрыми руками девушки. Подтолкнул плечом Кострова, сказал:
— Бой-девка! За что ни возьмется, все горит.
— В мать пошла, огнистая.
Костров вошел в горницу. Ольга стояла у окна. На ней было новое, из синей шерсти, незнакомое ему платье.
Ольга кокетливо блеснула глазами.
— Ну как?
Костров подхватил ее на руки, закружил по комнате.
Ольга выскользнула из его рук, плавной походкой прошлась по комнате.
— Замечательно! — восторгался Костров. — Как это тебе удалось?
Ольга погрозила пальцем.
— Военная тайна!
— Как у бывалого солдата, — пошутил Костров. — «Что везешь?» — «Снаряды». — «Куда едешь?» — «Военная тайна».
Не спуская с мужа счастливых глаз, Ольга взметнула розоватую льняную скатерть и принялась разравнивать ее, быстро поглаживая маленькими
Наташа накрыла на стол, внесла миску с пельменями.
Лукаво поглядев на мужа, Ольга поставила графин с вишневой настойкой.
— Сама варила, Богданушко. Твоя любимая наливочка.
После ужина Костров, похаживая по комнате, делился впечатлениями о съезде, о людях, избранных в исполком, о той борьбе, которую пришлось выдержать при обсуждении проекта резолюции по текущему моменту.
— Ты понимаешь, Оля, троцкисты идут против основной линии партии. Представитель Уссурийского губкома голосовал за предложения Хомякова. Неслыханное нарушение дисциплины, совершенное за спиной партийного комитета!
Ольга коснулась седой пряди, ниспадавшей на лоб мужа: след тех дней, когда он ожидал исполнения смертного приговора.
— Остынь, кипяток! Помнишь Горького: «Цветы, посаженные тобой…»
— А как же? Сердечно сказано: «Ты уехал, а цветы, посаженные тобой, остались и растут…»
Ольга присела рядом, кинула на плечо мужа руку и, глядя в его искрящиеся глаза, продолжала:
— «Я смотрю на них, и мне приятно думать, что мой сынишка оставил после себя нечто хорошее — цветы…» Так и мы с тобой, Богданушко, уедем, а цветы будут цвести. Что может быть лучше? Всегда ведь приятнее отдать, чем взять…
В хлопотах прошло несколько дней. Ольга с Наташей готовились в дальнюю дорогу: стряпали пельмени, морозили молоко, жарили осетрину. Костров оставшиеся дни использовал для новых поездок вместе с Ожогиным и Ковригиным; организовывали кружки революционной молодежи, подбирали надежных людей в кооперацию. В эти дни Федот Ковригин был принят в партию.
Над Уссури задули шквалистые ветры. Спирт в градусниках упал за пятьдесят. Ожогин смастерил кошеву с верхом, обил ее изнутри войлоком.
Однако в день отъезда Ольга решительно сказала:
— Знаешь, Богданушко, мне не выдержать пути… Поезжай один, а мы с Наташей весной с первым пароходом.
Костров заколебался. Страшно было оставлять больную жену, но и не выполнить предписания из центра он не мог.
— Может быть, дать в Питер телеграмму?
Ольга закашлялась.
— Езжай, Богданушко, езжай, — проговорила, наконец, она. — А если что — береги Наташу.
На глаза Ольги набежали слезы. Каждое ее слово звучало, как завещание. Они расставались впервые. Ни ссылки, ни тюрьмы — ничто их не разлучало за эти долгие семнадцать лет.
Костров сжал в руках узкие запястья жены.
— Крепись, Оленька, крепись, родная. Я скоро вернусь.
За окном уже позванивали колокольцы. Костров обнял Ольгу, вышел во двор. Федот сидел на облучке, ручной пулемет лежал на его коленях, две гранаты висели на поясе. Как ни отговаривал его Костров, но Ожогин настоял на своем — не мог он отпустить Богдана без надежного человека…