Такая долгая жизнь
Шрифт:
— Я вижу, вы уже все решили. А что скажет Москва? — спросил Спишевский.
— С Москвой вопрос согласован.
— Тогда о чем же говорить?
— Всеволод Романович, я в этот город вложил почти пять лет своей жизни, и мне хотелось бы, чтобы дело, которое начинали… мы с вами, — подыскивая выражения, говорил Шатлыгин, — было бы успешно продолжено. В Путивцеве я вижу перспективного, политически грамотного работника. У него есть настойчивость, энергия, решительность. Я думаю, вы будете хорошо дополнять друг друга.
— Вы полагаете, что я не обладаю вышеназванными качествами?
— Я
— Благодарю. — Спишевский чуть наклонил голову.
Шатлыгин встал.
— Значит, по рукам?
— По рукам… Если позволите, я возьму еще одну «театральную».
— Ради бога, — обрадованно сказал Шатлыгин. — Берите хоть целую коробку, хоть две… Мне их вон сколько — целых три притащили, пока меня не было. На пробу…
— Пожалуй, я действительно возьму две. Одну для себя, а одну для… Михаила Афанасьевича. Он ведь, знаете, коллекционирует папиросные коробки.
— А вы?
— Что — я?
— Ничего не коллекционируете?
— В детстве коллекционировал почтовые марки…
Когда Спишевский вышел из кабинета, Шатлыгин со стуком выдвинул ящик письменного стола. Достал коробку «Театральных», вытащил папиросу. «Поддел-таки, сукин сын, — сердито подумал Валерий Валентинович. — Неужели Путивцев действительно коллекционирует папиросные коробки? Чушь какая-то!»
Была уже половина пятого. Утром Спишевский успел выпить только стакан чаю. Неотложные дела не позволили ему перекусить в середине дня. Хотелось есть.
— Поедем, Саша, в ресторан. Ведь имеем же мы право…
Со своим шофером Александром Кравченко он старался держаться просто. Это «Саша» повелось еще с тех пор, когда пять лет назад к Спишевскому прикрепили машину и в его кабинете появился розовощекий, застенчивый Кравченко. На вопрос, как его зовут, ответил: «Саша».
Александр Кравченко был трудолюбив и немногословен. И то и другое качество секретарь ценил в своем шофере. Всеволод Романович внутренне чувствовал, что Кравченко привязан к нему, и тоже ценил это.
В ресторане для себя и для Саши Спишевский заказал балык, борщ и котлеты по-киевски.
— Гулять так гулять, Саша. Если бы тебе можно было выпить, мы бы выпили. Но ты за рулем, а у меня другая инспекция — врачи! Ох уж эти врачи! Чего только они не наговорят, попади только им в руки. Ты бывал когда-нибудь у врачей, Саша?
— Ни…
— И у тебя никогда ничего не болело?
— Зуб болел.
— И ты не пошел к врачу?
— Ни.
— И что же, так и терпел, пока он сам не выпал?
— Сурову нитку — и геть!
— Вырвал суровой ниткой? Ну молодец! — Спишевский невольно улыбнулся. — Ну молодец! — еще раз повторил он. — Но неужели у тебя никогда не болело горло или сердце? — не переставал удивляться Всеволод Романович.
— А де воно, сэрдцэ? — простодушно спросил Кравченко.
— Если бы болело, то знал бы где, — сказал Спишевский.
Настроение у Всеволода Романовича было не ахти каким. Второго секретаря ему навязали, и не в силах Спишевского было что-либо изменить: звезда Шатлыгина снова поднялась высоко.
«А ловко я его с… папиросами…»
Как-то
— Вы что, коллекционируете их?
Не желая вдаваться в объяснения, Путивцев ответил:
— Что-то в этом роде.
«Мальчишество какое-то! — подумал Спишевский. — А ведь он пятого года. Значит, ему уже тридцать…».
После сытного обеда настроение стало несколько иным.
В дороге теплый встречный ветерок приятно обвевал лицо. «В конце концов, что произошло? — уже почти благодушно рассуждал Всеволод Романович. — Пусть Путивцев будет вторым секретарем. По крайней мере, я его знаю. А то пришлют кого-нибудь со стороны…»
Путивцев энергичен. Этого у него не отнимешь. Знает промышленность, людей на заводах. Значит, он, Спишевский, может быть спокоен за этот ответственный участок работы…
«За что только Шатлыгин невзлюбил меня? — Ход мыслей неожиданно принял другое направление: — Романов? Да! С Романовым я недодумал… А как бы ты поступил сейчас? — вдруг спросил он себя. — Ситуация была весьма, весьма критическая. Ананьин, тот знал, что ему надо! А я? «Ушел в кусты», — сказал бы Шатлыгин. В молодости я тоже был другим. Собирался бросить бомбу в царя. Ночами не спал, обдумывал план покушения. А ведь за это грозила верная смерть». Он любил тогда Надю. Она была эсеркой. И он был эсером. «Если ты не бросишь, я сама брошу», — сказала она ему однажды. И он ответил ей: «Что ж, я готов умереть!» Он хотел умереть красиво. Со словами, которые войдут в историю. «Ваше величество! Вы — тиран, истязающий свой народ! Час расплаты пришел!» Или: «Я пришел выполнить волю своего народа!» Много было всяких вариантов, но умирать, как выяснилось, не пришлось — выбор в конце концов пал не на него.
А если бы это случилось? Его самого давно бы не было на свете… Остались бы две строчки в учебнике истории. Да и остались ли бы? Сколько подобных слов было произнесено, сколько людей за это пошло на виселицу… А скольких знают? Одного-двух… Ну, отличники, может, знают десяток…
Мысль об отличниках отвлекла его, настроила на лирический лад. Он сам когда-то окончил гимназию с золотой медалью. Потом был Донской политехнический институт и… «игра в бомбы», как он теперь называл.
Да, если бы это тогда случилось, он бы давно уже сгнил в могиле. И не прожил бы еще такой долгой жизни, как теперь. Никогда не узнал бы, что есть на свете Лида…
Лида была его второй женой. Первая, Надя, делившая с ним годы ссылки, умерла в двадцать первом, голодном году. Жениться второй раз Всеволод Романович не спешил. Будто какое-то внутреннее чувство подсказывало ему: не торопись, тебя еще ждет счастье. Да, Лида — его счастье. Женитьба на ней была подобна притоку свежей крови. Эта свежая кровь дала ему новые силы для жизни и для борьбы. Да, для борьбы. В том числе и за себя. «Но если я не за себя, то кто же за меня?»
«Когда я был молод, я готов был пожертвовать своей жизнью. Я был юн и неопытен. Теперь я уже немолод, и в запасе у меня не так много лет… Я не делаю людям зла. По крайней мере, стараюсь не делать… Конечно, бывают обстоятельства, которые выше нас… И противиться им бесполезно».