Таков мой век
Шрифт:
— Хорошо. Допустим, свои поступки вы объяснили. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — А теперь скажите нам, как вы относитесь к Германии и к немцам?
Это меня успокоило. Если дело дошло до моих чувств, не все еще потеряно. Пока переводили вопрос, который я и так отлично поняла, я обдумывала ответ.
— К немцам? Я, знаете ли, люблю путешествовать, — и улыбнулась, — мне нравится видеть людей в привычной для них обстановке: немцев в Германии, испанцев в Испании, французов во Франции… Кроме того, я люблю Гёте, Шиллера, Баха, немного меньше Ницше — прекрасный поэт, но никудышный философ, и так трагично окончил дни. (Не слишком ли далеко я зашла? Вроде нет, проглотили.)
И новый поворот:
— Так
Я ответила, изображая смущение:
— Во «Флоре».
— А он утверждает в своих показаниях, что вы впервые увиделись у С.
«Вот дурачок!» А вслух:
— Думаю, он сказал так из рыцарских чувств. Наверное, не хотел меня компрометировать. Не слишком-то красиво знакомиться с молодым человеком в кафе, правда?
— Как вы объясните, что у вас дома нашли пачку прокламаций?
— У меня дома? Не может быть!
— И тем не менее.
— А где они были?
— Под письменным столом.
— Послушайте, вы считаете меня полной идиоткой?
— Нет, — вежливо ответил толстяк. — Не считаю.
— Но только дура может держать в таком месте пачку запрещенной литературы, когда город оккупирован. Думаете, я не в состоянии спрятать опасный груз получше?
— В таком случае, как же вы объясняете, что листовки оказались под вашим столом?
— Я веду свободную жизнь, ко мне без конца кто-то приходит. В богемной среде принято давать друг другу ключи, одалживать машинки, открывалки, в общем, все, кроме зубной щетки. Может, их кто-нибудь оставил?
— Думаете, Жеральд?
— Почему именно он? Кто угодно мог.
— Но остается еще одна загадка. Эти прокламации напечатаны на той самой бумаге, которую вы используете для своих записей.
Я улыбнулась.
— Я покупаю бумагу в универмагах. Причем не я одна.
Он назвал немецкую фамилию.
— Знаете такого?
Я ответила:
— Нет, первый раз слышу.
Так прошел час, другой, третий. Я все курила, но что-то изменилось в обстановке. У меня больше не было ощущения угрозы. Кажется, следователь удовлетворился моими ответами; лейтенанта время от времени даже как будто веселили мои слова, и только секретарь бесстрастно стучал на машинке.
Я уже думала, допрос подходит к концу, но толстяк открыл новую папку. Быстро работают в этом заведении: все мои бумаги тщательно изучены.
— Еще одно небольшое разъяснение, — сказал толстяк. — Нас очень интересует вот эта страничка. Прочтите и изложите, что это значит?
Он протягивает мне скомканный, а затем расправленный листок. Это мы играли в сюрреалистическую, очень занимательную игру — в сочетание определений: заворачиваешь край страницы и передаешь соседу, а тот, не видя предыдущей фразы, пишет свое определение и передает следующему. Я читаю вслух: «Нацизм» и — другим почерком — «бесконечный путь в снегах».
— А, это глупости, — говорю я спокойно, — просто такая игра.
Толстяк навострил уши: «Что еще за игра?» И я охотно пускаюсь в пространные объяснения. Можно подумать, я совсем не тороплюсь закончить эту приятную интеллектуальную беседу. Я разглагольствую о Бретоне и Арагоне, о механической памяти, о подсознании, обновлении языка, о священном языке с его загадками, о таинственном действе…
Переводчик, запутавшись, то и дело просил меня повторять. И мы оказались в полном тумане. Чувствую, я и сама не знаю, о чем еще говорить, допрос превращается в пустую болтовню. Машинка случала все медленнее, и когда гестаповцы наконец меня отпустили, они и сами были измотаны, однако не забыли взять подписку о невыезде и предупредить, что я должна каждые две недели отмечаться в районном комиссариате. Подписывала, а про себя думала: почту своим долгом нарушить взятые
— Не расстраивайтесь. Если ваш муж и впрямь в Англии, вы скоро с ним увидитесь, потому что мы ее оккупируем.
Красавец лейтенант проводил меня до выхода. Он улыбнулся — обаятельный человек.
— Вы не согласитесь дать мне несколько уроков французского? Я бы хотел его усовершенствовать.
Я заверяю немца, что французский его безупречен. И меня снова принимает в свои объятия улица. Уже перевалило за полдень. Шесть часов провела я в кабинете с номером Зверя — и ничего со мной не случилось.
Я оказалась не единственной, кто без потерь вывернулся из этой истории; видимо, немцам в начале оккупации хотелось продемонстрировать свое великодушие.
Три дня спустя, вернувшись домой, я обнаружила на ступеньках бледного, помятого Жеральда. Я впустила его без всякой радости. Он рухнул в кресло и произнес трагическим тоном: «Это было ужасно!» — «Что с вами сделали?» — «О Боже! Какая теснота! А какая отвратительная пища! Меня заели клопы, невозможно было заснуть!» — «Тому, кто боится клопов, не стоит лезть туда, где и без них неприятностей не оберешься, — сказала я. — Ну, а что немцы?» Жеральд съежился еще больше. «Вы даже представить себе не можете. Они так допрашивают!» Я уже приготовилась к рассказу о пытках, которые ему пришлось вынести, но нет, оказалось, речь шла об обычных полицейских приемах: его подолгу не отпускали, сбивали неожиданными вопросами, подлавливали на неточностях. «Ну и чем дело кончилось? Вы всех выдали?» — «Да нет же, я не выдавал. Просто они вытягивали из меня фамилию за фамилией. А на следующее утро всех арестовали. Антиквар, допустим, отрицал, что знаком со мной, а они сказали, что он во всем признался. Ну, что я мог?» Видимо, это был даже не трус, а просто слабак.
«Но вас я постарался выгородить, — напомнил Жеральд, — сказал, что вы не знали, как к вам попали прокламации». — «Большое спасибо, но лучше бы вы все-таки меня предупредили, вместо того, чтобы по-идиотски совать пачку под стол. А как они узнали, чем вы занимаетесь?» — «Одна девчонка выдала, да вы ее знаете, чернявая такая, Жизель, подружка Жана-Луи; она всегда меня ненавидела». — «Так зачем было с ней откровенничать?» — «Я вовсе не откровенничал. Просто мы сидели вместе с кафе, я разговаривал с Жаном-Луи, ну, и намекнул слегка…» — «Вот этого и не надо было делать!» — «А сами-то вы! Кричите на каждом углу, что собираетесь в Англию; нападаете на тех, кто сотрудничает с немцами». — «Но ведь я, дружочек, не состою ни в какой организации и не могу никого подвести. Все, что я говорю, ставит под удар только меня. Мы в разном положении». Парень разрыдался: «Вы черствый человек, вы никак не можете понять, какой кошмар я пережил, я совсем без сил. И не знаю, что дальше делать». — «Лучше бы вам где-нибудь затаиться; вряд ли друзья вами довольны!» — «Но я не знаю, куда податься, и денег у меня нет». — «Можете остаться сегодня здесь, в маленькой комнате», — сказала я без всякого энтузиазма.
Антиквара, кажется, приговорили к двум или трем месяцам тюрьмы. Однажды я его встретила на мосту Искусств. И он бросил мне обвинение: «Знаю, знаю, как расчудесно вы приняли Жеральда, этого предателя!» — «И что же? — ответила я. — Во-первых, я не приняла его, а вынуждена была терпеть. А во-вторых, это вы дали ему работу не по плечу. Значит, это ваша ошибка». — «Неважно, — сказал антиквар. — Придет день, и вы нам за все заплатите!»
Спустя некоторое время после допроса на площади Бово в мою дверь раздался звонок. Я открыла и оказалась нос к носу с немецким офицером. Я отшатнулась, не слишком гостеприимно промямлив «а-а».