Талант (Жизнь Бережкова)
Шрифт:
Мне уже была дорога необыкновенная машина, возникавшая в воображении, меня уже увлек только что родившийся у меня конструкторский замысел. Вы не представляете, с какой силой, с какой страстью в таких случаях хочется увидеть шорох, первый стук сдвинувшихся, трущихся частей. В этом для нашего брата, создателя машин, момент высшего удовлетворения и восторга.
И вот что любопытно. Ведь нельзя же сказать, что я сам изобрел машину, грандиозную амфибию, но я так загорелся, будто давно вынашивал эту выдумку.
Видите ли, такова страсть конструктора.
Мы спорили. Я извел немало бумаги, рисуя во всевозможных разрезах свою схему вездехода-амфибии, графически изображая блеснувшие мне новые соображения, но Сергей Ганьшин, мой друг и всегдашний злейший противник, мой расчетчик, без которого я, конструктор, обречен на блуждание, на работу ощупью, — Сергей Ганьшин оставался непоколебимым.
Я продолжал обрабатывать своего друга. В нашей дружбе бывало не раз: язвительно высмеяв изобретение, Ганьшин поддавался потом моему порыву, моему жару, и я увлекал за собой своего критика. Я сказал ему, что впоследствии, проектируя, когда мозг будет возбужден борьбой с тысячей трудностей, мы найдем, обязательно найдем такие решения прочности, которые сейчас не даются в руки.
— Представь себе, — уламывал я Ганьшина, — газетные сообщения: «Блестящая победа. Наши бронированные амфибии внезапно овладели Дарданеллами».
Но Ганьшин только махнул рукой. Я почувствовал, что сбиваюсь на фальшивую ноту, и заговорил по-иному:
— Нет, как это звучит: «Чудо техники. Создание двух русских студентов…»
— Про нас с тобой никто не вспомнит. Фигурировать будет только Подрайский.
— Ну и ладно! А сотворим машину все-таки мы! Что, разве нам с тобой это не по зубам?
Я предложил завтра же приступить к делу. Ганьшину предстояло дать прежде всего общий расчет — рассчитать толщину плиц, обода, оси, определить приблизительный вес всей вещи.
— Чего нам? — говорил я. — Возьмемся и дадим.
— Нет, — сказал Ганьшин. — Фантазия. Бред. Авантюра. Ультра— и архиавантюра.
— Ну хорошо! — закричал я. — Подождем Ладошникова. Послушаем, что скажет Ладошников.
— Послушаем, — усмехнулся Ганьшин.
14
Ладошников явился вечером. Видимо, весь день он провел на сборке самолета. Раскрасневшийся с мороза, он принес с собой запахи работы клея, машинного масла, керосина, грушевой эссенции, ацетона. Достаточно было вдохнуть этот букет, чтобы тотчас представить: в ангаре уже красят самолет, уже покрывают раствором целлулоида полотно на крыльях.
Ладошников взглянул на меня из-под бровей, кивнул, невнятно буркнул:
— А, Бережков! Славно, что пришел…
Он не отличался разговорчивостью. Может быть, поэтому меня так радовало каждое его приветствие
Я в ответ воскликнул:
— Михаил Михайлович, моторы «Гермес» прибыли!
Новость взволновала его. Ладошников ждал, давно и нетерпеливо ждал известия. Он сразу побледнел. Ведь теперь вплотную придвинулся момент самый жгучий, волнующий, радостный, страшный, — момент первого испытания машины.
Все мы, конечно, помнили зловещее пророчество, произнесенное в актовом зале училища два с половиной года назад: «Никогда не взлетит». Вероятно, эти слова порой преследовали, жалили Ладошникова. Впрочем, такими переживаниями он ни с кем не делился.
С минуту Ладошников молчал. Подошел к своей постели, снял со стены полотенце. Потом выговорил:
— Прибыли? В Москву?
— Нет, во Владивосток, — ответил я. — Но уже отправлены в Москву пассажирской скоростью. Подрайский просил вам передать, что два мотора вы можете забрать прямо с вокзала.
Ладошников начал вытирать лицо полотенцем, забыв, что еще не умывался. Можно было подумать, будто ему предстояло немедленно ехать на вокзал.
— Сразу же забрать? — переспросил он. — Ишь какой любезный… С чего бы так? Должно быть, вынырнул с уловом?
— Да, — подтвердил я. — С потрясающим уловом… По-моему, это…
— Может быть, ты подождешь, — перебил Ганьшин, — пока человек умоется после работы…
Ладошников взглянул на перепачканное полотенце, расхохотался и пошел на кухню. Вернулся он в свежей вышитой косоворотке, с мокрыми, зачесанными назад волосами и, как я сразу увидел, в очень хорошем настроении. Его настроение можно было всегда определить по глазам. Обычно спрятанные, они были теперь широко открыты. Мне нравился их цвет: то темно-серый, то, в минуты увлечения или радости, темно-голубой. Сейчас они поголубели.
— Ну, Бережков, — произнес он, — чем же сегодня вас удивил Бархатный Кот?
Я сказал:
— Михаил Михайлович, мы тут с Сергеем чуть не подрались. Целый день спорили насчет некоей ультрафантастической вещи…
— Насчет некоей ахинеи, — хладнокровно вставил Ганьшин.
— А вот мы сейчас об этом спросим! — Я подошел к Ладошникову и, подражая таинственной манере Подрайского, спросил: — Михаил Михайлович, что вы скажете о колесе…
Ладошников не дал мне закончить:
— …о колесе? Диаметром в десять метров?
— Михаил Михайлович, вы знаете? Он вам говорил?
— Это колесико я сам ему подбросил.
— Ты? — воскликнул Ганьшин. — Почему же ты мне раньше ничего об этом не сказал?
— Э, я ему этих идей столько накидал, что… Значит, он ухватился за колесико? Хорошо… Теперь наконец от меня отстанет.
— И к тому же, — сказал я, — вы от него еще получите десять процентов будущего дивиденда за идею.
— Благодарю. За эти десять процентов он вытрясет из меня душу. Засадит за проект. А я этим заниматься не желаю. Мне хватит моего дела. К дьяволу его проценты! Конструктор должен быть свободным!