Талант (Жизнь Бережкова)
Шрифт:
– Комиссия единогласно решила, - сказал он, - присудить Михаилу Михайловичу Ладошникову диплом первой степени с отличием. А что касается вопроса, взлетит ли когда-нибудь...
Жуковский не договорил. Ему помешали рукоплескания. Мы аплодировали Ладошникову, его проекту, его упорству и успеху, аплодировали его руководителю - нашему учителю Жуковскому. Николай Егорович посмотрел на Ладошникова, все еще насупленного, быстро выбрался из-за стола и, протягивая обе руки, подошел к своему ученику. Ладошников порывисто вскинул голову. Мы увидели, что Николай Егорович обнял и поцеловал его. Тотчас мы вскочили с мест и, продолжая
– Взлетит твоя ладушка, взлетит!
Ладошников, видимо, не мог ничего выговорить. Безмолвно говорили лишь его глаза, вдруг заблестевшие, опять ставшие большими.
8
– Вот теперь мы, - продолжал Бережков, - вправе перейти к следующей главе нашей необычайной эпопеи. Перенесемся на два с половиной года дальше.
Итак, как я уже упомянул, однажды осенью 1915 года внезапно исчез Ганьшин.
Накануне мы условились, что утром он зайдет за мной и мы вместе отправимся на конкурс зажигательных бомб.
Тогда, в первый и во второй годы войны, подобные конкурсы были в большой моде. Но это был особенный конкурс. На нем демонстрировалась одна адская штучка, которую придумал Алексей Бережков. Эту вещь я изобрел летом все в той же Владимирской губернии, где по неизменному обычаю мы с Сергеем проводили каникулы.
Надо вам сказать, что к тому времени мы оба уже были полноправными членами студенческого воздухоплавательного кружка, созданного Жуковским. В нашей компании энтузиастов авиации Ганьшин числился великим математиком. Трактаты по математике он проглатывал, словно это были похождения Шерлока Холмса, и мог часами говорить об интегралах. Николай Егорович поручал ему самые умопомрачительные вычисления, и в двадцать два года, еще студентом, Ганьшин заведовал расчетным бюро у Николая Егоровича в аэродинамической лаборатории. И вдруг в самый драматический момент, в день конкурса на лучшую зажигательную бомбу, он пропал неведомо куда. Моя бомба произвела на конкурсе потрясающее впечатление, в этот день я праздновал свой успех, но нет-нет да и мелькало беспокойство о Сергее. Куда он делся? Я не волновался бы, если бы не знал так хорошо Ганьшина. Этот холодный скептик, постоянно подвергающий язвительной критике мои фантазии, был чудесным другом. Какие причины могли заставить его исчезнуть в такой волнующий и торжественный для меня момент? Что могло случиться?
На следующий день Ганьшин опять не появился. Что такое? А еще через день, когда мне удалось вырваться к нему на квартиру и узнать, что он отсутствует уже три дня, я почти не сомневался, что произошло нечто трагическое.
Кто же его видел последний? С кем он разговаривал перед тем, как исчезнуть? Кажется, его вызывал Жуковский. Я побежал к Николаю Егоровичу.
– Николай Егорович, вам не известно, куда пропал Ганьшин?
– Пропал? Разве? Не знаю...
А сам отводит глаза.
– Вы знаете, Николай Егорович!
– Нет, ничего не знаю.
Однако Жуковский не умел говорить неправду. У него смущенный и таинственный вид.
– Не волнуйся, дорогой, - проговорил Николай Егорович, - твой друг жив.
– Но где же он?
– Не могу сказать.
Пришлось уйти ни с чем. Но загадочные ответы Жуковского не давали мне покоя. Что за дьявольщина? Что за тайна?
9
Только через две недели я узнал, куда исчез Сергей. Он сам пришел ко мне.
–
– Куда?
– К инженеру Подрайскому.
– К какому Подрайскому?
– Узнаешь.
– А где ты пропадал?
– Все узнаешь.
Его сухощавое, немного курносое лицо, его глаза за стеклами очков были непроницаемы.
Через полчаса Ганьшин доставил меня к месту назначения, - этот домик на Малой Никитской я запомнил навсегда. Большие окна, смотревшие на улицу, зеркально блестели; я заметил, что, хотя еще вовсе не смеркалось, окна изнутри были наглухо задрапированы малиновым бархатом. Ганьшин позвонил у ворот, нас пропустили во двор, и мы вошли в особняк через черный ход. В прихожей кто-то спросил мою фамилию и отправился докладывать. Затем был приглашен я один, без Сергея. Меня провели в огромный кабинет, залитый электрическим светом, с двумя солидными несгораемыми шкафами у стен. Наглухо закрывая окна, тяжелыми складками спускались те самые драпри, которые я заметил с улицы.
Из-за стола навстречу мне неторопливо поднялся человек среднего роста в элегантнейшем синем костюме. Его черные усы были подстрижены с такой изумительной аккуратностью, что казались бархатными.
– Здравствуйте. Вы Бережков?
– Да.
– Алексей Николаевич?
– Да.
– Вы сконструировали зажигательную бомбу?
– Я...
Он подошел к двери и закрыл ее на ключ. Что такое? Куда я попал?
Затем он приблизился ко мне и, пристально глядя на меня, заставил поклясться, что я ни одной живой душе не расскажу о том, что услышу от него.
– Если вы скажете кому-нибудь хоть слово, то сразу - военно-полевой суд и расстрел в двадцать четыре часа.
– Расстрел?
– Да. С заменой, в случае помилования, пожизненной каторгой. Подпишите.
Он подал мне бумагу, где в письменном виде перечислялись эти предстоящие мне казни. Сгорая от любопытства, я моментально подписал.
Аккуратно сложив бумагу, он запер ее в несгораемый шкаф. В полной тишине дважды щелкнул замок. Затем он с торжественной медлительностью объявил:
– В этом доме помещается секретная военная лаборатория.
Я молча смотрел на него, ожидая, что из-под бархатных усов выпорхнут еще какие-нибудь сногсшибательные тайны. Он продолжал:
– Я приглашаю вас работать. Сумеете сконструировать прицельный бомбосбрасывающий аппарат?
Этот вопрос вызвал разочарование. Бомбосбрасывающий аппарат? Только и всего?
Я ответил, как всегда отвечал в молодости:
– Если я не сумею, значит, никто больше не сумеет!
Подрайский быстро на меня взглянул.
– Никто не должен знать, где вы работаете, - объявил он.
– Для всего мира вы должны исчезнуть.
Такова была моя первая встреча с инженером Подрайским. В тот же день я был зачислен в его секретную лабораторию на должность младшего конструктора с жалованьем восемьдесят рублей в месяц.
– Велел исчезнуть?
– спросил меня Ганьшин.
– Да.
– Не обращай внимания, живи дома. Это его штучки. Я тоже вначале на них клюнул.
Мы брели по Никитскому бульвару. Весь этот денек, как иногда случается поздней осенью в Москве, был удивительно ясным, солнечным, теплым. Дело шло к вечеру, но в аллею еще проникало солнце. В его лучах все казалось прелестным, золотым. Я это отметил как счастливое предзнаменование.