Талисман
Шрифт:
Как хорошо, уютно думается мне в постели под вечернее «тпру-у-у» сверчков, как хорошо, что все уже позади: долгая вверх-вниз дорога, и тишина среди гор, и быстрые сумерки остывающего дня, уже безразличного ко всему.
Но где-то на грани сна вижу я горы, открывшиеся мне с вершины. В широких, неярких одеждах они толпятся мне навстречу. И я различаю их грубые, обветренные лица с бесформенными добрыми носами и губами…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вот и сегодня мы едем знакомой дорогой. Нет, не на дачу под орешину,
Ехать мы собирались с Танькой. Но Таньку не пустила бабка.
— Есть черепах?! Еще этой гадости, прости господи, не попробовали.
— А мама говорит: черепаховый суп королям подавали!
Бабка совсем обиделась.
— Твоя мама человек науки, ты меня с ней не ровняй. Она с узбеками общей ложкой из одной посудины шурпу хлебает, а мы к этому непривычные.
— Баба, пусти, а? — Танька тужилась выдавить хоть слезинку. — Я не за черепахами, я прокатиться…
— И не думай! Делов полон рот, некогда по степям прохлаждаться!
Бабка сновала взад-вперед (выстрелами били по ее пяткам шлепанцы) и ворчала:
— Тварь непотребную за курицу считать! Королям и тем спокою нет. Хоть в могиле, а разыщут, волоски последние, прости господи, повыщиплют, на сантиметры всего разметят. Тьфу!
Во-он чего приплела!
Ученые и правда сделали открытие во время недавней археологической экспедиции. Дома у нас только и было разговоров, что об этих их невероятных результатах. Была вскрыта усыпальница Гур-Эмира, там в самом деле покоился прах Тамерлана! Археологи доказали это, обнаружив на черепе несколько не истлевших еще рыжих волосков, а главное, потому, что одна нога у скелета оказалась короче другой.
Видно, это Танька просветила бабку после моих рассказов. Стоило стараться! И я пригласила ехать Вовку. Назло бабке и этой разбавленной француженке, которая не могла расстараться на одну-единственную натуральную слезу из своих прекрасных глаз. Вовка вспыхнул и засобирался, хотя Танька грозила, что мать его не пустит.
Она пустила! Пришла с дядей Мишей, веселая, в том открытом платье, и пустила. Сначала, правда, всполошилась:
— Та я ж черепах видеть боюся! А то у руки брать. Закусают! — И посмотрела на дядю Мишу глазами испуганной синеглазой девочки.
Дядя Миша засмеялся, а мы с Вовкой дружненько закричали:
— Не закусают! Они не кусачие, скажите ей, дядь Миш.
И она махнула на нас рукой. Только заставила Вовку поклясться, что в дом этой нечисти он не принесет.
Вот когда из Таньки полились слезы — полновесные, заметные и невооруженным глазом. Так пошутил про них дядя Миша.
Он живет у бабки, пока в командировке. По секрету мы знаем от Вовки: он военный инженер, специалист по минам и приехал в наш город на оборонный завод. Ночует дядя Миша в коридорчике, на сундуке. Ему вполне хватает сундука и приставленной в ноги табуретки. Платит он бабке сухим пайком.
В коридорчике теперь пахнет дорогими папиросами, ваксой и одеколоном. И вообще, в доме приятная суета: Танька с Вовкой по очереди драят мелом пуговицы на дяди Мишином кителе. Вовкина мать наглаживает ему рубашки, бабка
… Мы стоим с Вовкой в кузове, приклеившись пятернями к кабинной крыше. Солнце придерживает меня сверху, положив на плечи горячие ладони. И еще я все время чувствую Вовкин локоть и худое плечо, твердеющее, когда машину заносит и я валюсь в его сторону.
Дорогу эту я помню с детства.
Она бежит, убегает от города — к зеленым кишлакам, надежно упрятанным в глубины гор… Где-то там, за горами и долами, затерялся на годы и наш кишлак. Не доехать к нему, не дойти. Напрасно зовет дорога. Да и где они, горы? Плоско кругом, пусто. Только небо вырвалось на простор, скакнуло высоко, выгнуло песцовую с рыжей подпалиной спину. Голубыми шерстинками оставило на столбах птиц-сизоворонок.
Где они, горы?
Я смотрю вперед, а там выставился заборчик, легонький, беленный крепко подсиненной известкой.
— Горы! — кричу я. — Горы!
Вовка, чудак, хохочет, захлебываясь ветром:
— Придумаешь тоже! Какие ж то горы? То грозу натягивает.
— А вот и горы. Спорим!
Я-то давно привыкла: горы придвигаются хитрыми скачками, когда не смотришь. Раз — и на краю неба поднялся такой вот голубой заборчик. Два — у гор уже острые грани и ложатся тени, лиловые, резкие. И вдруг линия их снова плавная, будто кто-то обвел горы мягким рисовальным углем, а бока закрасил бархатно-коричневым или табачным. Хлоп — и по бархату пошли украшения: белый кант тропинок и горох. Зеленый горох — это деревья и кусты, а мелкий, как мак, — овцы, пасущиеся на склонах.
«Смотри, смотри! — крикнула бы я Вовке. — Во-он, видишь точки — черные и белые? Это овцы!»
И наверняка бы услышала:
«Тю, глупая! Какие ж то овцы? То камни».
«Смотри, камни твои ходят!» — уличила бы я Вовку.
Жаль, нам скоро сворачивать. Не покажут горы Вовке свои фокусы, останутся заборчиком на краю неба. Я смотрю на Вовку сбоку, сквозь волосы, залепившие мне лицо. Он сейчас блаженствует, как и я.
А сзади тесно нанизаны на скамейки мамины сотрудники. Солнце их поджаривает в кузове, как шашлыки. Одна только Стеша, вахтерша, не сдается, поет луженым деревенским голосом:
… тизан… лежит,
а над ним… ушка мать ево… сидит.
… лезы… ливая, сыну… говорит…
Помню, как до войны мы ездили в степь всем музеем за тюльпанами. Сколько было смеху! Как пели!
Степь была весенняя, свежая. И вдруг — вся в алых тюльпанах. Мы так и посыпались из кузова. Рвали и рвали, охапки не умещались в руках, а тюльпанов все не убывало.
Мы уезжали, а степь так и стояла — по колено в заре. День этот запомнился мне двухцветным, красно-голубым, может быть, потому, что отец так и написал наши тюльпаны: вихрастый сноп пламени в голубом ведре, поставленном на кирпичи кухонного пола.