Талисман
Шрифт:
Увы! Ни мама, ни бабушка не знали, как короли разделывали черепах. Наконец, за них решительно взялась Фрося. Сказала, что санинструктору надо привыкать к виду крови.
Но то, что ей пришлось сделать, было ужасно! Она рубила пополам живых черепах…
Наш обед проходил в подавленном молчании. У Фроси были красные глаза. Только Люська, не ведавшая ни о чем, с хрустом обгладывала черепашьи косточки и громко тянула прозрачный бульон. И бабушка не делала ей замечаний…
Мы еще дважды ели черепах.
И мы не могли отказаться.
Но добрая половина черепах вырвалась на свободу. Каждый в отдельности, мы все способствовали этому, сбрасывая с корзины одну за другой тяжелые кирпичные половинки.
Черепахи разбежались по саду. И скоро мы стали натыкаться на них чуть не в каждой ямке под забором (раньше оттуда скакали, пугая, сухие и теплые земляные лягушки).
Но было совершенно непонятно, как черепахи пробрались в Танькин сад. Тоже, видно, нашли лаз.
Мы все трое держали это событие в строжайшей тайне от бабки.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В саду хозяйничает осень. Шурша травой, ходит от дерева к дереву и мягкими движениями снимает лист за листом. Сколько дней она хлопотала для лета, незаметная рядом с ним. Готовила ему проводы.
Теперь праздники позади. Осень наконец-то одна в доме: ходит шаркающей походкой, гасит праздничные огни. Стоит притаиться в саду, и я слышу эту ее неторопливую, безостановочную работу: шуршит, похрустывает, опадает.
И с каждым днем вокруг делается свободней, прозрачнее, голубей…
Мы помогаем осени раздевать сад. С симиренки и бельфлера с царскими почестями снята уцелевшая часть урожая. Целый вечер мы раскладывали яблоки по ящикам, завертывая в страницы маминых черновиков.
Нет больше кудрявой полянки. На месте ее щетинится тусклая стерня. Связанный в снопы клевер пахнет близкими дождями.
Настала очередь полыни. Я рублю ее топором, обнажая длинные гряды. Их в начале войны сделал для огорода отец. Мама сеяла там что-то и сажала, полола и поливала колодезной водой. Сначала она пыталась вырастить огурцы и помидоры, потом сеяла свеклу, морковь… Но у нее не уродилась даже картошка.
И тогда мама забросила огородничество.
А на грядках стала расти полынь — могучими седыми кустищами. Такая вот — жесткая, перестоявшая — она отлично годится на топливо. И я рублю ее — куст за кустом.
За спиной кто-то кубарем скатывается с забора.
И не глядя, я знаю, что это Танька: вечно летит, как заполошная, со своими невероятными новостями. Вовка не так — терпеливо маячит на заборе и свистит: «Сыз… сыз…». Вызывает условным сигналом. А Маня проскальзывает тишком и караулит меня из засады — каждый раз из новой.
Что там стряслось у Четверть француженки? И все-таки я не оборачиваюсь, делаю вид, что не слышу. Заметит меня Танька или проскочит? Нет, она жарит прямо ко мне, с треском выдирая
Я не выдерживаю, оборачиваюсь.
На меня, споткнувшись о полынную дудку, валится Маня. Лица на ней нет — одни конопушки.
— Ой, шо будет!.. Шо теперь будет!.. Убьет меня мать, когда узнает.
— Что, что случилось?!
— От когда я влипла! Влипла… — Маня потерянно блуждает глазами, пока не упирается в мое лицо. Во взгляде ее — вспышкой — надежда.
— Лин, подружка, выручай! Спасать надо Маньку, заразу, подлюку! А то хучь у колодец головой…
— Господи, да скажешь ты, что у тебя стряслось?!
— То и стряслось, — спокойно и зло сказала Маня. — Застукала меня бабка, падло базарное, когда я хлеб продавала. Сцапала и до тети Муси. Та на меня: «Где узяла хлеб?» Я говорю: «Вовка ваш дал». И морг-морг Вовке. А он, шкура, заложил Маньку. «Не давал, грит, я ей никакого хлеба!»
— Так и бухнул? Вот идиот!
Я была убита.
— Он еще вспомнит Маню… Ох, и вспомнит! Ладно, говорю, пусть успокоится ваш мазунчик, Лина дала мне довесок. «Продай, грит, у тебя рука легкая».
— Здорово ты! А они?
— Вовка аж малиновый стал. «Ты, кричит, Линку не припутывай!» А тетю Мусю ты знаешь. «Сюда, грит, ее — живую или мертвую. Пусть подтвердит, шо давала». Пойдешь, а? — Маня смотрит на меня молящими глазами. — А то мне хучь у колодец…
— Пойду! Подумаешь, испугали!
Бросив топор на грядку, я пошагала к забору. Маня часто дышала рядом.
«Думаете, слабо мне? — говорила я им, всем сразу, отводя от лица пустые, подскочившие ветки в Танькином саду. — Да пож-жалуйста! Я и не то бы сделала. Это же Маня! Она просит спасти ее! (Я упивалась ее зависимостью от меня.) Чтоб я продала человека?! Как этот несчастный трус?»
На порог я ступила, опередив Маню. Кухня показалась мне полна народа.
Скрестив на груди руки, у плиты стояла бабка. На ступеньках из коридорчика, сложившись пополам, лепилась Танька. Глазищи она распахнула — в пол-лица. Вовка сидел на кровати, у стола. Он так и рванулся мне навстречу. Но я отвела глаза. С Вовкой пока не время.
Посреди кухни, как монумент, застыла Вовкина мать.
— Марь Ефимна, — сказала я легким тоном (а внутри все дрожало от нетерпения), — вы меня звали?
— То правда, шо ты дала нашей Маньке продать хлеб? — Мария Ефимовна величественно кивнула на довесок, виновато сжавшийся на краю стола. Голос у нее был точно такой, каким и должны разговаривать монументы.
— Этот? — я деловито оглядела довесок (стоило шуметь из-за такой малости!) и без труда подняла на Вовкину мать честные глаза: — Ага, я дала его Мане. А что?
Тут я, наконец, смерила Вовку — прожгла его взглядом, как электросваркой!
Но Вовка и не подумал испепеляться. Напротив! Посмотрел на меня, как очередь глядит на нашего магазинного дурачка Федю, — мешая жалость пополам с брезгливостью. И с ожиданием воззрился на мать.