Там
Шрифт:
А тебе какая корысть? Я от родной бабушки письмо получил. Вон оно на подоконнике. Только прочесть боюсь. Может наследство, а может безногая…Ты бы прочел, Наукин.
Тут раздался стук в дверь. Открываю — на пороге бабка с ведром и тряпкой: из надзора за тварью, пробурчала. Плешивые кошки, змейки, ящерки, даст Бог, клопы, блохи, крокодилов не трогаем, пьяниц, — она покосилась на моего приятеля, — паучков не трогаем, потому грех…вон у тебя, милок, на окне паучок голодный, иди сюда, пташечка, бабка Еропкина конфетку даст…И всё Наукина разглядывает, глаза рыжие в черную
Так это и есть Роландик? — а я думал…Поменьше думай, умней станешь, — рассудила Еропкина, — села рядом на диван и давай меня гладить и ласкать. Кожа у ней рыжая в черных точках. Смотрит она, а у меня зуд по телу расползается. Ты кто, неужто моя бабушка, — не-то прокурлыкал, не-то прохрипел я. Она хохотнула, прыснула, завелась дробным смехом: не твоя, а Роландова бабушка…беги, ненаглядный, конфетку дам. Паук смело потопал к ней, облепил леденец, вмиг сожрал и стал лапками оглаживать, выпрашивать еще.
Малиновая туча расползлась по горизонту, потом, сужаясь, обволокла наш дом, отделив его от окружающих — из нее опустилось безобразное рыжее солнце в черных пятнах и понесло нас в бездну с фиолетовыми провалами, откуда доносились хрипы, рыки, истошые крики, рваное уханье, извилистое шуршанье, младенческие вопли, застывающие лавой каменистого баса. Пауки сплошь покрыли пол, потолок и стены комнаты, Еропкина рассыпала им леденцы, посвистывала, гулькала, кудахтала, крякала, затем скорчилась от лающего кашля…Я закрыл глаза. Себе на беду. Со всех углов ко мне приближались немыслимые твари — каждая о восьми ногах и голове с седой бородой. Вернее, из головы росли восемь пальцев с длинными переломанными ногтями, которые невыносимо скрипели и царапали пол. Пауки, а пожалуй и похлеще пауков.
Ты, Иван Иваныч, глазки не закрывай, хуже будет. Держись осторожно, поопасливей. Эти пострашней моих дружков. Сегодня паучья звезда восходит, далеко ли до ужастей всяких? А где письмецо, что я тебе прислала? На подоконнике? Вот спасибо, не выбросил. Давай-ка сюда.
Бабушка развернула письмецо, достала клок седых волос в крови. — Лады, надо бы порядок навесть. — Потерла мне глаза. — Пропала нечисть пальцовая?
Я пощупал веки. Липкие волосы не отдерешь. — Как же быть, бабушка, глаза чем отмыть?
В дверь постучали. Вошел участковый: — Гражданин Пегий, на вас жалоба поступила от Простоквашина. Мол, с помощью колдуньи пауков разводите. –
В комнате чистота стерильная. Бабушка лежит на диване в чистой косынке, укрытая пуховым одеялом — ни дать ни взять покойница. — Товарищ милиционер, этот Простоквашин пьянь известная, ему не то что пауки, ему и крокодилы мерещатся! Недавно убегал от одного, на лестнице грохнулся и заснул.
— Да, покоя от него нет! Все отделение завалено жалобами. Пора, ох пора ему в ЛТП передохнуть. А это кто? Может с того света? Вы, гражданка, кем будете?
— Еропкина из САНЭПИДНАДЗОРА. Какие пауки, товарищ участковый! Тут и блохи хромой не найдешь.
— А прописаны где?
— Запамятовала, батюшка. То ли на луне, то ли на бревне.
— Она у нас того… — шепнул я участковому. — Отходит вроде. За молоком не сходите, товарищ участковый?
— Нет, служба. Простоквашина надо забирать, подлеца. Будете на том свете, бабушка, замолвите словечко. Особо не растабарывайте, так, мол, и так, гроза бандитов, начальнику отделения сводный отчим. Ну покедова.
— Слава тебе господи, сковородка черта унесла. Сейчас, внучок, зайдет Никифоровна, моя кума. Поласковей будь. Она меленькая, хлопотливая, а силищей с десяток быков будет. В хозяйстве — пожар. До деревянного масла охоча. Ей всего девяносто, чего бы вам не сойтись? Ты по шурупам, она по маслу, будете рядком на рынке век вековать. Сбоку она так себе, а сверху аль снизу — красотища невозможная. А то что у тебя этот Наукин — пугало заморское, тьфу…
Дверь скрипнула. Пританцовывая, появилась старушонка в черном халате: голова тряская, в руке здоровенный утюг с горящими угольями: — Ты чего, Еропкина, померла или чего?
— С двух сторон померла, с третьей, кажись, тоже. Ты, Никифоровна, погладь квартиру, с женихом познакомься.
— Давай я сначала на тебя марафету наведу, больно рыжая стала. Загорела где? Помню раньше-то — белым бела!
— Да вот, внучок любезный кофем обварил. Ты мне кофей давал? Нет. Стало быть кто другой обварил. Охальников сейчас увезти — поездов не хватит, пароходов. Ты уж постарайся, погладь хорошенько.
— Это я мигом. Намедни Лентяева из гаража погладила — на вид аккуратный, румяный, в меру поджаристый, хоть сейчас на буфет клади. Одеяльце у тебя славное, внучок, небось, подарил? Давай его в утюг на подмогу. — Не смушаясь нестерпимым горелым запахом, Никифоровна принялась охаживать Еропкину утюгом. Та хохотала, визжала, будто ее щекочут.
— Я на утюг удалая, — ворковала Никифоровна, — хошь в негра перелицую, хошь в трактор. По-моему, трактором тебе быть — одно загляденье, катайся себе, сараи сшибай!
— Да нет, Никифоровна, хлопот много. Опять же арестовать могут. А то сломаюсь, стану пень пнем. Ты меня в прежнюю почисть, убери рыжесть эту окаянную, а я тебе женишка взамен. Вместе гладить будете.
— Вот спасибо. Утюг шибко ндравный — остыть норовит. — Кивнула мне. — Ты, пострел, сбегай, угольков горячих спроворь. Пожар на Цыплячьей улице, одна нога там, другая здесь. Совок не забудь. Мать честная, это что за краля!
Стена раздвинулась. Показалась женщина средних лет в черном кимоно с тяжелым черным узлом волос на голове. Она шла неторопливо, как по тропинке, дробно постукивая сабо. На шелковом кимоно были вышиты радужные пауки. — Сейчас я тебя, проклятую, утюгом угощу, — зашептала Никифоровна, но как-то неуверенно. За квартирой открывался японский пейзаж: хризантемы, георгины, пагоды. По дороге катился самурай, помогая себе корытом. Женщина шла не оглядываясь, радужные пауки спрыгивали с кимоно обратно в квартиру, вслед за ними змеился ручей, который погасил утюг Никифоровны.