Тарантелла
Шрифт:
– Ничего подобного, никто не врал. Говорилось ведь, что цель поездки... именно разобраться с оригиналом, - продолжаем мы уже спокойней.
– Ну и будем разбираться дальше. Значит, эти репродукции не обычное прославление Богоматери, а кооперативное Ave вашей местной Львиной Мадонне. Но тогда из этого следует, что на её коленях - вовсе и не тело Христа. Ну, и чьё же оно?
– Её сына, Марио Кавальери, чьё ж ещё, - удивляется скрипач.
– Его нет на старом портрете, это так. Но заказчик хотел, чтобы он был, вот его Адамо и пририсовал.
– За что же этому Марио такая слава? Кажется, наличие сына может только помешать канонизации... Речь, конечно, идёт только о дочерях
– У не чисто, разумеется, всё иначе, там приняты свои, особые каноны.
– Кто знает, - изображает задумчивость он.
– Может, без Марио и его мать не канонизировали бы. Конечно, она плясала очень долго, говорят, пятнадцать дней... Но время-то идёт, забывается всё, забылось бы и это, наверное. Если б не Марио. Он будто нарочно сделал так, чтобы не забылось. Когда всё кончилось, и все перевели дух, Марио вдруг взял - да и отрезал себе ятра, прямо у алтаря, перед изображением Божьей Матери.
– Принёс жертву! Какое язычество... На месте Божьей Матери я б вознегодовала отчаянно. Боже, только представить себе это подношеньице!..
– Говорят, Марио у неё просил прощения за свою мать. Клялся, что любит только её, Матерь Божью, и чтобы она поверила... Так что последи-ка за своим наследником, дочка.
– У меня нет наследника, - с негодованием возражаем мы.
– Но вот что, а с кого же Адамо рисовал Марио, если того не было на оригинальном портрете? Или он так... просто навалял, что попало?
– Начто это? У него было, с кого рисовать, да он и раньше всех рисовал... Потому padre и заказал ему работу. Адамо оставалось только немного переделать готовый портрет Витторио Кавальери, своего отца, и всё дело.
– Ещё одно кощунство, и какое, чёрт возьми! Этот Адамо всех вас переплюнул... Разве нельзя было использовать другой какой-нибудь старый рисунок, если уж он ленился сделать совсем новый? Почему же он употребил... именно папочку, в отместку? Тогда - за что!
– Так ведь Витторио же прямой потомок Марии Кавальери! Какое-то сходство с Марио дожно же у него быть, и стало быть - с самой Марией. Ближе родственника Адамо уже было не найти, разве что с себя рисовать, глядя в зеркало...
– Ну да, художник всегда придаёт портретам свои черты, - соглашаемся мы, и только после этого усваиваем главное: - Так, значит, и сам Адамо тоже её потомок! Проклятье - это так, так! Должна была давно догадаться, дура.
– Что правда, то правда, вся их семья будто проклята. Весь род Кавальери.
Эта гнусная пародия на Тартини, наконец, может быть вполне удовлетворена впечатлением, произведенным в его публике, пусть и состоящей из одного слушателя. Ведь оно не слабее, чем если бы он вдруг взял - и сыграл на своей скрипочке то, о чём его просили, или ещё лучше: сами "Трели сатаны". Этот тип и не скрывает, что удовлетворён, и чтобы продлить удовольствие - выдерживает триумфальную паузу. Пока она длится, его обвисшие синие губы шамкают совершенно беззвучно.
– Род!
– наконец, отхаркиваем мы это проглоченное нами словцо, и тем прерываем затянувшуюся паузу.
– Тогда действительно, причём тут бедные тарантулы, на которых всё валят? Не скорпионы же они, как эти Кавальери, чтобы кусать самих себя.
– Не причём, я ж тебе говорил, дочка... Машинка-то твоя - работает? Проверь, всё должно быть записано. Я ж тебе сказал, болезнь из Таранто занесли. Мария Кавальери и занесла, она ведь бежала сюда из Таранто. У спартанцев эта болезнь всегда почиталась священной, а теперь вот и церковь её признала.
– Конечно, когда оскопила её, оторвала ей ятра. Может, оно и правильно: с ятрами никакая культурная гигиена не справится...
– А мы все её наследники. Весь город, - на его лице появляется мечтательное выражение, он прислушивается к нему и звучно отрыгивает. Это очень эффективный приём, прежняя полная удовлетворённость оказывается ничто в сравнении с теперешней, переполняющей его.
– Плодитесь и размножайтесь, сказано, слыхала? А это место просто создано было для такого дела: когда Мария Кавальери сюда прибежала, тут и города-то не было. Церковь, да пара домишек, те, что вокруг площади. И церковь-то в старом языческом храме помещалась. Глухая была деревня.
– Так оно всё и сейчас, - бормочем мы, запоздало каясь в том, что приняли подлинные декорации площади за подделку под дорический стиль.
– Это после она стала называться городом Сан Фуриа...
– бормочет и он, несколько сникая. Ничего удивительного, удовлетворение тоже ведь влечёт за собой похмелье, как и все другие приятные переживания.
– А твоя машинка, donna, и вправду работает? Что-то не слыхать.
Следует поддать ему жару, нам есть ещё о чём поговорить. А этот Тартини, мерзавец, без сомнения уже видит себя в такой же славе, какая была у его предшественника. Наверное, он уже ощущает себя им, не отличает себя от него, разве что в том, что несколько запоздал по отношению к нему. Потому и разрешает себе, в сущности, всё: буквально липнет к нам, хлопает нас по плечу, пытается обнять. Мы сбрасываем его липкую руку с нашей холки и показываем, как работает наша машинка. Для начала пробегаем пальцами по всем клавишам, прогоняем кассету туда-сюда, а потом устраиваем скрипачу и прослушивание, записав небольшой эпизод наполняющего цирюльню гуда. Чтобы это проделать, нам приходится занести руку с магнитофоном поверх плеча за ухо, вывернув локоть и открыв Тартини нашу подмышку. Он впивается в неё глазами, причмокивает, пускает слюни. Шмыгая носом, принюхивается... Похмелья его как не бывало.
Мы прокручиваем ему свежую запись, выслушав её вместе с ним. Копия гуда явно отличается от оригинала, предшествовавшего ей, хотя она и неотличимый повтор того же гуда. Отличие заключено не в мелодиях, и не в фигурах ритмических пульсаций, а в исходных позициях обоих эпизодов. Прослушивание записанного эпизода гуда началось после оригинального звучания, и теперь копия, хотя и точно - но с запозданием повторяет его. Обе эти мелодии тождественны друг другу, как это и должно быть в классическом каноне. Но вторая из них, запись, и теперь звучит на фоне протекающего сейчас оригинального гуда, вместе с ним. Прокрученная с запозданием по отношению к исчезнувшему уже оригиналу, к предшественнику, она в действительности, по отношению к сейчас звучащему гуду, опережает его, давая параллельно его настоящему - его же прошлое. В сравнении с его сейчас, она протекает раньше него, хотя и одновременно с ним.
Это противоречие невозможно разрешить в уме: немыслимо осознать запаздывающее по отношению к своей копии протекание оригинала, опередившее свой источник звука эхо, преждевременное дление мелодии, начавшееся до её собственного начала. Потомка, породившего своего предшественника. Зато оно отлично сливается в нечто непротиворечиво единое в самом общем звучании материала. В звучании, не в уме, оставаясь каноном - канон выходит за свои собственные принятые каноны. Каноническое, не теряя канонических свойств, становится неканоническим, пресуществляется в него, не меняя присущих ему свойств. Ничуть не меняясь в существенных деталях, всё в целом преображается вмиг.