Тарантелла
Шрифт:
Такая работа магнитофона очень нравится Тартини. Наверное, она открыла ему новые перспективы его карьеры, и он оживляется ещё больше, возобновляет свою прежнюю болтовню. Больше того, он уже не нуждается в наших провокационных вопросах, чтобы доносить до нас всё, что слюна приносит ему на язык. Его самого несёт без каких бы то ни было принуждений.
Нравится ли в то же время вся эта наша операция картёжникам - мы не знаем, оглядываться мы по-прежнему не желаем. Но надо полагать, не очень нравится: этот самый гуд за спиной усиливается, углубляется и расширяется. В нём выявляются очень высокие и одновременно очень низкие обертоны. Он наполняется иным, трагичным cодержанием,
Тартини увлечённо солирует в сопровождении разросшегося хора, ну просто заливается, поёт. Что ж остаётся делать, коли дал обет не играть на скрипочке в ресторанах, а выступить перед публикой и сорвать аплодисменты по привычке подмывает. Голос всё же не скрипочка, и чтобы заработать аплодисменты - ему приходится выпевать всё значительно быстрее и громче, чем он бы это проделывал на своём инструменте. Он, собственно, не поёт - кричит, а ускоренная, рваная речь заполнена абсолютно ненужными частицами, мычанием, отхаркиваниями... для того лишь, чтобы ему суметь набрести на следующее слово без видимых пауз. Только чтобы заполнить постоянно угрожающую сорвать речь паузу, наладить её непрерывное движение. Возможно, для того же он играет на скрипочке, по его словам, волосом и деревяшкой по обе стороны кобылки: только при помощи этих отвратительных приёмов ему удаётся играть без остановок.
Сейчас его безумие должно быть очевидно всем: спившийся до идиотизма дурак. По контрасту с трагичным гудом, рычащим мычанием, издаваемым закрытыми ртами участников хора - фигур тоже несомненно трагических, он просто комичен. Среди фигур трагической пантомимы, над которыми и в голову не придёт, а если придёт, то не удастся посмеяться, впереди их, над ними - он, жанровый комический персонаж, вызывающий безудержный смех. Но именно он и ведёт за собой хор, подобно смешному богу трагедии, главному подручному её создателя, его заместителю. Возможно, так и смешные, похожие на паучих ткачихи-парки водят саму судьбу. Тогда и он избран по тому же принципу, потому и создан он таким: мощь создателя трагедии проявляется тем мощней, чем более избранник его пресуществления идиот. Чем ничтожней создание.
– Мы все наследники Марии Кавальери, - несёт его дальше, ничтожнейшее из ничтожнейших, - все хотят подражать прародительнице, так-так...
– Так, - поддаём мы, хотя в этом уже нет особой нужды, - и довольно умело.
– Одного умения мало, нужен дар, - отваливает он нижнюю губу, показывая нам зияющие дыры на местах, где должны бы быть клыки.
– Без него, как ни старайся, ничего не выйдет.
– Мне показалось, - оттягиваем мы в ответ левый угол своего рта и показываем ему свой крепчайший клык, - что сегодняшняя плясунья не без способностей.
– Я говорю - дар, от духа, а не способности. Природные способности только стесняют дух: он предпочитает дышать свободно, в пустоте, в niente. Эта баба сегодня, конечно, очень старалась, и что? Ничего у неё опять не вышло. А ведь старалась повторить всё в точности, с самого начала... Как Мария Кавальери, прямо на исповеди: тра-та-та, пх-х! Разодрала платье прямо в исповедальной кабинке и подсунула под нос тогдашнему padre свои титёхи. Вот была, я думаю, потеха, когда он увидел, что сосцы его духовной дочки уже пролезли к нему сквозь решётку! А пониже - туда же лезет эдакий куст, заросший кустами холм. Да-да, воображаю, именно так и было: она ж прижалась к решётке брюхом, а платье-то к тому времени сорвала с себя совсем.
– Что ж тут такого... Что такое исповедь, если не раздевание догола. Ну, а что
– Padre выскочил из будки и побежал к алтарю, ха-ха. Мария Кавальери за ним, и пошло плясать всё вместе прямо под большим распятием. Та пляшет своё, а этот кропит её святой водой... Она от него, он за ней, туда-сюда, туда-сюда, брр-р... Так и вывалились на площадь вместе, чуть ли не обнявшись.
– Водой! Заливать пожар, это гуманно. И совсем не канонически: за такое полагалось именно сжечь.
– Тем дело и кончилось! Это потом её канонизировали, пх-а тогда сожгли, не откладывая. Быстренько, фь-ють, ritmo rapido canonizzare. На этой самой площади.
– На этой самой площади!
– оглядываемся мы и сразу возвращаем голову в прежнюю позицию. Поздно, если даже движение наше прошло незамеченным, то хруст шейных позвонков конечно же услышан всеми.
– Ну да, на том самом месте... где и ты маленько поцапалась с нашим padre, девонька.
– Ага, вы тоже об этом слыхали.
– Кто ж не слыхал, кх?
– Чего же Мария Кавальери бежала из своего Taranto, зачем?
– Думала, убежит. Думала, наверное, добрые люди в другом месте помогут освободиться от тяжёлых обвинений... В Taranto давно уж собирались отправить её на костёр.
– И прибежала! Только в таком случае не следует говорить, что она бежала, когда её просто изгнали с родины. Но она была права, тут, в этом вашем раю добрые люди и вправду помогли ей, чем смогли: объявили святой. Правда, после того, как всё-таки сожгли. Изгнали и... из себя, помогли освободиться от себя, это так по-человечески - помочь страдалице!
– Да, без помощи, сама от себя не убежишь. А когда ты отмечена Богом, его проклятием, то вообще всё равно, куда ты и с чьей помощью бежишь. Куда б ни бежала, прибежишь на костёр, это правда, дочка.
Причём тут мы? Нас это частное применение всеобщего правила неизбежности не касается, это точно: мы его хорошо знаем, всегда держим в уме. Только сопровождающее общее правило ощущение может нас коснуться, но ведь оно касается сердца, не ума, и значит - не такое уж оно всеобщее. Значит, кое-кому от него можно уклониться, а нет - привыкнуть к нему. Ничего страшного, собственно, нашего сердца уже коснулась тоскливая тягостность неизбежности, тоска по неизбежности всякого конца, тождественная тяготению к нему. Ну и что? Она не убила нас, мы живы, и по-прежнему стремимся к концу.
Да, конца не избежать, и ничего страшного: он с нами давно. Он с нами задолго до своего начала, порождённое нашим стремлением к концу начало, собственно, заложено в нём. И как в начало заложена необходимость конца, так и в конец заложена неизбежность начала, и заложенная в конец неизбежность расставания - содержится уже в начальных, первых встречах: расставание уже и тогда с нами, прежде всех встреч. Вот, ещё ничего и не началось, а уже приходится расставаться, и от этого не уйти, возьмём хоть доброго нашего Адамо. Ведь после всего, что мы о нём узнали - от расставания с ним нам уже не уклониться. Разлука с ним неизбежна, но не только наша, от неё не уклониться никому, и это известно всем. Ещё до того, как все узнали Адамо, или нас, или всех других, задолго до начала повествования о них. Разлука известна нам, мы знаем о ней всё, и всегда держим это всё в уме в виде общего и частного её правила: она неизбежна, она всегда с нами. Это наша общая разлука, она уже тут. Это она уже накапливается сразу в двух местах, в нашем левом предсердии и в паху: просветляющая тоска расставания со всеми. Там ядовитые яблоки этого просвещения неуклонно наливаются роковой зрелостью.