ТАСС уполномочен заявить…
Шрифт:
Славин
– Нет, Иван, сто раз нет, – упрямо, как только могут упрямствовать постоянно пьющие люди, повторил тот самый неряшливый, толстый мужчина в хаки, что окликнул Славина. – Вы все погубили своими руками, вы, ваш Сталин, он же постоянно угрожал Европе агрессией. Что нам оставалось делать?
– Вы повторяете свое, как заученное, – Славин отхлебнул пива и посмотрел на Глэбба, словно бы ожидая от него поддержки.
– Мистер Славин прав, – сразу же согласился Глэбб. – Трумэн был плохим парнем, Пол. И он действительно не любил
Пол даже не глянул на Глэбба, попросил себе еще один бокал пива, положил руку на плечо Славина и, странно подмаргивая обеими глазами, словно бы одновременно разговаривал с двумя людьми и с каждым хитрил, сказал – очень медленно, с болью:
– Иван, Иван, вы помните, как в апреле сорок пятого мы ходили всю ночь напролет по Дрездену, и думали о будущем, и как ликовали потом, в Нюрнберге, когда свиней вытащили на скамью подсудимых? Вы помните?
– Помню. Вы еще тогда не только подмаргивали, но и шеей после контузии дергали, и смеялись над собой очень зло, чтобы другие не имели возможности смеяться первыми, и совсем не пили, даже пива, и были влюблены в немку с нацистским прошлым.
– Контузия прошла; надо мною, неудачником, смеются все, а я лишь обижаюсь; я, как и все ущербные люди, обидчив, Иван, до сердечных колик обидчив, я разучился подшучивать над собой, это – привилегия сильных; пью я теперь с утра и считаю это высшим блаженством; немка с нацистским прошлым, вы не зря ее невзлюбили, родила мне сына, потом бросила, вышла замуж за узника Дахау, сейчас изображает из себя жертву гитлеризма, получает пособие и руководит в Дюссельдорфе комитетом за гуманизм по отношению к животным. Она его создала, кстати, после того, как вы зашвырнули в космос свою Лайку. Я дал отчет о себе. А вы? Что вы делали после Нюрнберга?
– Жил, Пол, жил. Не хотите подняться ко мне? Есть русская водка, икра и черные сухари с солью.
– С удовольствием, – сразу же откликнулся Глэбб, – нет ничего прекрасней русской водки, наше виски дерьмо в сравнении с нею.
– Все чиновники администрации ругают свое, – заметил Пол Дик, корреспондент тридцати двух провинциальных газет, лауреат премии Пулитцера в прошлом, суперрепортер отчаянной храбрости, тридцать три года тому назад красавец, поджарый, спортивный, а сейчас потухший, перегарный, старый.
Уже в лифте, как-то отрешенно слушая Глэбба, который рассказывал Славину о том борделе, который царит в Луисбурге, о наглости монополий, лезущих во все поры страны, Пол хмуро продолжил свое:
– Все чиновники администрации, если только не работают на подслух, ругают свою страну, чтобы понравиться иностранцам, – дешевка это, грубятина.
– Сейчас он скажет, что я – тайный член компартии, – вздохнул Глэбб, – агент ЦРУ и главарь здешней мафии.
– Что касается здешней мафии – не утверждаю, нет фактов, но ведь в Гонконге ты, говорят, работал; в ЦРУ ты не служишь, Даллес туда набрал умных парней с левым прошлым, вроде Маркузе; в партии ты не состоишь и ей не симпатизируешь, потому что воевал во Вьетнаме.
Глэбб пропустил Славина и Пола Дика, закрыл ладонью огонек в двери лифта, чтобы
– Мне нравится, кстати, что мы так зло и бесстрашно пикируемся, это и есть высшее благо свободы.
– Точно, – согласился Славин. – Согласен.
– Слово – не есть свобода, – сказал Пол. – А вы все погубили, Иван, и такие встречи стали исключением из правила, а могли быть правилом, и мне очень обидно, очень, понимаете?
Славин, отпирая дверь номера, заметил:
– Мы, говорите, погубили? А когда Черчилль произнес свою речь в Фултоне? Когда он призвал Запад к единению против России? Ведь тогда еще воронки травой зарасти не успели.
– А что ему было делать? Фултон был для Черчилля последней попыткой спасти престиж Британской империи, рассорив вас с нами. Он же мечтал о роли арбитра – обычная роль Англии. А вы позволили себе рассердиться. А когда наши кретины наделали массу глупостей и когда в мире очень запахло порохом, именно Черчилль призвал к переговорам между бывшими союзниками – снова арбитраж, победа престижа…
– А вы что, помогли нам понять Черчилля? Мы ведь тогда были молодыми политиками, Пол, – ответил Славин, доставая из холодильника бутылку водки и банку икры. – В сорок седьмом году, когда Черчилль выступил в Фултоне, моей стране было тридцать лет, и вы, американцы, только тринадцать лет как признали нас. Вы помогли нам понять Черчилля? Вы ж заулюлюкали: «Ату красных!»
– Вы стали нарушать Потсдам.
– В чем? – неожиданно жестко спросил Славин. – Факты, пожалуйста.
– При чем здесь факты, Иван! Была очевидна тенденция! Вы тогда могли рвануть и в Париж и в Рим – вас там ждали Торез и Тольятти.
– Могли? Или рванули? Это вы, Пол, начали лезть в Польшу, Венгрию, к чехам; это вы начали пугать людей нашим вторжением – мы-то молчали. Мы долго молчали, Пол, и, затянувши пояса потуже – голод был у нас, – страну поднимали из руин. Бесчестно было обвинять нас в агрессивности, когда мы думали об одном лишь: людей из землянок вытащить. А вы нас стали разорять гонкой вооружений. Это же стратегия – не дать нам возможность вложить средства в мирные отрасли, брать на измор. И мы были вынуждены предпринять встречные меры. Да, порою жесткие. Так кто же нарушал Потсдам, решение Большой тройки, подписанное и Трумэном и Эттли? Кто звал к его ревизии? Мы или вы?
– Ваши люди отвергают факт «жестких мер», – заметил Глэбб, наблюдая за тем, как густо водка из морозилки разливалась по рюмкам. – Они говорят, что это – провокация.
– Кто?
– Ваши посольские, инженеры из торгпредства.
– Откуда вы их знаете? – спросил Славин.
– Он же из торговой миссии, – хмыкнул Пол. – Торгует родиной и – по совместительству – радиоаппаратурой.
– Я горжусь тем, что дружу со многими русскими, – сказал Глэбб. – Очень славные ребята, но, как только речь заходит о спорных вопросах, они начинают говорить так, как пишет «Правда».