ТАСС уполномочен заявить
Шрифт:
– Нет, данные проверки.
Петр Георгиевич отодвинул пустую чашку, и в том, как он ее отодвинул, Константинов угадал раздражение.
Он не ошибся.
– Что же Славин медлит со своей версией? Почему ничего не сообщает?
– Он и сам на иголках, но ведь он не умеет спешить, не умеет – и все тут. Он понимает, что, покажи фото тому, кто писал, все наши гадания кончатся, он прекрасно понимает, как мы ждем от него именно этого сообщения, Петр Георгиевич.
Заглянул помощник:
– Товарищ генерал, Панов со срочным сообщением.
– Звонит?
– Вы просили не соединять, так он пришел.
– Пусть войдет.
Панов положил на стол шесть страниц:
– Сразу три, товарищ
– Каково, а? – спросил Петр Георгиевич. – Впору просить у вас сигару. Такого рода интенсивность работы может быть лишь накануне событий…
…Генерал-лейтенант Федоров стал чекистом, когда ему исполнился двадцать один год – молодой радиоинженер уехал добровольцем в Испанию, работал там с легендарными дзержинцами-контрразведчиками, учился ремеслу у Григория Сыроежкина, а когда началась война, стал работать против абвера и гестапо; сотни гитлеровских агентов были схвачены и обезврежены благодаря работе той службы, которую возглавлял Федоров. Потом – борьба с буржуазными националистами, разгром бандеровцев; выявление затаившихся гитлеровских прихвостней; сражение с Даллесом за выдачу фашистских палачей, перебежавших за океан в поисках новых хозяев. Потом началась его работа против шпионов, которых начали засылать американские разведорганы.
2
Радиограмма, не поддававшаяся расшифровке, была передана из разведцентра ЦРУ в Европе. Текст гласил:
«Дорогой друг, информация, переданная вами, внесла существенный вклад в борьбу. Самый большой руководитель ознакомлен с вашей точкой зрения и с переданными вами материалами. Мы выполним вашу просьбу и незамедлительно перешлем вам то, о чем вы просили во время очередной тайниковой операции. Места встреч прежние. Очень просим убыстрить обработку документов, находящихся в вашем распоряжении, и передать данные о том, возможно ли наращивание русской помощи Нагонии, когда там начнутся события кризисного порядка. Ваше мнение и суждения ваших знакомых соответствующего уровня были бы для нас крайне ценны. Ваши друзья “Д” и “Л”». – (Прим. автора.)
Бритвенно мыслящий, стремительный, но при этом спокойный, Федоров спросил задумчиво:
– Вы в теннис играете по-прежнему?
– Когда есть время.
– Найдите время, а? Поглядите на Винтер сами, все-таки, знаете ли, бумага – это бумага, а человек – он и есть человек. Приглядитесь к ней, Константин Иванович. И еще: дело сложное, архисложное, сказал бы я. Поэтому, думаю, следует вам – с вашей-то тщательностью – заняться и мелочами, кажущимися мелочами. При всем при том, поиск шпиона – акция внешнеполитическая, тут надобно проявлять особого рода дотошность.
Славин
– Нет, Иван, сто раз нет, – упрямо, как только могут упрямствовать постоянно пьющие люди, повторил тот самый неряшливый, толстый мужчина в хаки, что окликнул Славина. – Вы все погубили своими руками, вы, ваш Сталин, он же постоянно угрожал Европе агрессией. Что нам оставалось делать?
– Вы повторяете свое, как заученное, – Славин отхлебнул пива и посмотрел на Глэбба, словно бы ожидая от него поддержки.
– Мистер Славин прав, – сразу же согласился Глэбб. – Трумэн был плохим парнем, Пол. И он действительно не любил красных, зачем закрывать на это глаза?
Пол даже не глянул на Глэбба, попросил себе еще один бокал пива,
– Иван, Иван, вы помните, как в апреле сорок пятого мы ходили всю ночь напролет по Дрездену и думали о будущем, и как ликовали потом, в Нюрнберге, когда свиней вытащили на скамью подсудимых? Вы помните?
– Помню. Вы еще тогда не только подмаргивали, но и шеей после контузии дергали, и смеялись над собой очень зло, чтобы другие не имели возможности смеяться первыми, и совсем не пили, даже пива, и были влюблены в немку с нацистским прошлым.
– Контузия прошла; надо мною, неудачником, смеются все, а я лишь обижаюсь; я, как и все ущербные люди, обидчив, Иван, до сердечных колик обидчив, я разучился подшучивать над собой, это – привилегия сильных; пью я теперь с утра и считаю это высшим блаженством; немка с нацистским прошлым, вы не зря ее невзлюбили, родила мне сына, потом бросила, вышла замуж за узника Дахау, сейчас изображает из себя жертву гитлеризма, получает пособие и руководит в Дюссельдорфе комитетом за гуманизм по отношению к животным. Она его создала, кстати, после того, как вы зашвырнули в космос свою Лайку. Я дал отчет о себе. А вы? Что вы делали после Нюрнберга?
– Жил, Пол, жил. Не хотите подняться ко мне? Есть русская водка, икра и черные сухари с солью.
– С удовольствием, – сразу же откликнулся Глэбб, – нет ничего прекрасней русской водки, наше виски дерьмо в сравнении с нею.
– Все чиновники администрации ругают свое, – заметил Пол Дик, корреспондент тридцати двух провинциальных газет, лауреат премии Пулицера в прошлом, суперрепортер отчаянной храбрости, тридцать три года тому назад красавец, поджарый, спортивный, а сейчас потухший, перегарный, старый.
Уже в лифте, как-то отрешенно слушая Глэбба, который рассказывал Славину о том борделе, который царит в Луисбурге, о наглости монополий, лезущих во все поры страны, Пол хмуро продолжил свое:
– Все чиновники администрации, если только не работают на подслух, ругают свою страну, чтобы понравиться иностранцам, – дешевка это, грубятина.
– Сейчас он скажет, что я – тайный член компартии, – вздохнул Глэбб, – агент ЦРУ и главарь здешней мафии.
– Что касается здешней мафии – не утверждаю, нет фактов, но ведь в Гонконге ты, говорят, работал; в ЦРУ ты не служишь, Даллес туда набрал умных парней с левым прошлым, вроде Маркузе; в партии ты не состоишь и ей не симпатизируешь, потому что воевал во Вьетнаме.
Глэбб пропустил Славина и Пола Дика, закрыл ладонью огонек в двери лифта, чтобы не хлопнул, они здесь норовистые, эти лифты, и уже в тихом, застланном зеленым шершавым ковром кондиционированном коридоре заметил:
– Мне нравится, кстати, что мы так зло и бесстрашно пикируемся, это и есть высшее благо свободы.
– Точно, – согласился Славин. – Согласен.
– Слово – не есть свобода, – сказал Пол. – А вы все погубили, Иван, и такие встречи стали исключением из правила, а могли быть правилом, и мне очень обидно, очень, понимаете?
Славин, отпирая дверь номера, заметил:
– Мы, говорите, погубили? А когда Черчилль произнес свою речь в Фултоне? Когда он призвал Запад к единению против России? Ведь тогда еще воронки травой зарасти не успели.
– А что ему было делать? Фултон был для Черчилля последней попыткой спасти престиж Британской империи, рассорив вас с нами. Он же мечтал о роли арбитра – обычная роль Англии. А вы позволили себе рассердиться. А когда наши кретины наделали массу глупостей и когда в мире очень запахло порохом, именно Черчилль призвал к переговорам между бывшими союзниками – снова арбитраж, победа престижа…