Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Поди полежи на наших досках. Подыши.
— Неужели за постель погибаешь?
Анджиевский засмеялся.
— Врешь, врешь! — закричал капитан Филиппов в страшном беспокойстве. — Ты помираешь за слово! За нарядное слово помираешь ты. Но слово-то — его не съешь, им не насытишься: оно воздух, феерия! Дурак! Опоили тебя на немецкие деньги!
— Погибаю я, господин управляющий, не за слово, — сказал Анджиевский. — Я за дело погибаю.
— Какое же твое дело?
— Наше дело — прежде всего очистить землю от гадов. Чем скорей, тем лучше.
Капитан
— Это я гад? — тихо спросил он.
— Ты.
— Ага! — сказал капитан Филиппов. Ладони его опустились к животу, помяли сиреневые, пропитанные потом подтяжки.
Не открывая левого глаза и не оборачиваясь, он крикнул в дверь приятным тенорком:
— Егоров!
Дверь открылась: стуча о пол винтовкой, вошел солдат, пожилой, бородатый. Вытянувшись, он высоко закинул дремучие брови.
— Дай комиссару в зубы, — ласково сказал капитан Филиппов, — да потяжелей.
В Петровске Анджиевского перевезли в тюрьму. Избитый, он плохо держался на ногах, у него поднялась температура. В каменной одиночке было прохладно, это оживило его. Он лежал на полу и глядел, как лиловая мышь, взобравшись на столик, чистила лапками острую мордочку. Солнце, отражаясь от стены, зажгло ее усы.
Но в середине того же дня в камеру ввалились офицеры, среди них он узнал Щербацкого. Тонкий запах коньяка тянулся от усов офицеров, от их шашек и погон. В руках Щербацкий держал доску, черной тушью были намалеваны на ней слова: «Убийца! Вор! Грабитель!»
— Встать! — закричал Щербацкий, вспыхивая румянцем, завертелся, закрутился по комнате, отчетливо щелкнул каблуками. Он был взбешен своим давешним испугом и, широко раскрывая глаза, все старался глянуть прямо в глаза Анджиевского — в эти глаза, которые, согнув, бросили его на скамейку каюты.
Анджиевский встал через силу. В толпе офицеров, уже изрядно пьяных, он заметил капитана Филиппова, который улыбнулся ему, как знакомому. Бешенство охватило Анджиевского. Он опустил голову, чтобы офицеры не увидели бессильной ярости, исказившей черты его лица. Паясничая, Щербацкий подвязал доску к его шее.
День был ветреный, тени от облаков плыли по крышам, по деревьям, по мостовой. Влажным голосом кричали в море сирены. Впереди Анджиевского встали два барабанщика в бескозырках с красными околышами, подняли локти. Тотчас застучала и мелко рассыпалась барабанная дробь. Русые кудри барабанщиков, выпущенные из-под бескозырок, заплясали. Шествие двинулось. Цепь от кандалов волочилась по булыжникам, звеня и стуча, Анджиевский шел, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, чувствуя за своей спиной свору полупьяных офицеров, идущих за ним в звоне шпор, в дыме белой пыли.
Доска, вздернутая до подбородка, била по его коленям.
Сначала идти было больно и не под силу, потом он разошелся. Он не чувствовал ничего, кроме своей душевной силы. Он уже
Его вели улицами, самыми людными в городе. Толпы зевак и военных чиновников уже окружили его, шли рядом, перетасовывая свои ряды. К нему проталкивались, и он услышал дыхание толпы. Его длинные волосы упали ему на глаза. Старуха в черной кофте, в черном платке, переходя улицу, глянула на него, в страхе перекрестилась: «Праведник! Мученик!» Он понял, что бледность его лица, разорванная побоями губа и сухой жар глаз, вероятно, страшны. Старуха не умела понять, что он страшен ненавистью.
— Вор! Вор! — кричали в толпе на разные голоса. — Кровавый комиссар! Собака!
Его водили по улицам в течение двух часов. В одном из окон особняка стояла девочка лет трех. Она раскрывала круглые губы и смеялась, била в ладоши. На волосах ее прыгал бант. Он вспомнил о своей дочери, которую не увидит, и об Анне. Он подумал, какое это счастье, что Анны нет с ним. Ветер кинул ему в лицо тучу пыли. Он не мог поднять рук, чтобы прочистить глаза, и, моргая, остановился. В спину его толкнули прикладом. Он пошел. Барабанщики без умолку били в барабаны. Он подумал, что ненависть, которую он нес в себе, похожа на счастье.
Человек в светлой тройке, немолодой, с тонкими и уже седеющими усиками, вынырнул из толпы. В углу его губ скопилась слюна и падала ему на грудь, на голубенький галстук.
— Повесят!.. Как кошку поганую… повесят! Дождался!
И не ему, не этому сброду, истекавшему перед ним гноем своей злобы, но всему этому нечистому, жадному, потерявшему под ногами почву, осатаневшему от ненависти и жадности классу, против которого вел его Ленин, Анджиевский сказал прежними своими словами, вспыхнувшими сейчас в его памяти, как огонь:
— Даже мертвый не бессилен коммунист, потому что смерть его кричит о революции.
В тот же день его отправили в Пятигорск.
Глава девятая
В военно-полевой суд, на Крайнюю улицу, Анджиевского повезли около трех часов пополудни. Ваня замешкался в толпе, собравшейся у Цветника. Под мелким осенним дождем блестели крыши. На Машуке висела брюхатая грозная туча. Дамы раскрыли над головами шелковые зонтики. Пахло духами, сигарным дымом и жареными пирожками из кофейни в Цветнике. Девушка в сиреневом пальто, в сиреневой маленькой шляпке пальцами сдавила Ване плечо и, приподнявшись на носках, вытянула над его головой свежую, тепло пульсирующую шею.