Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
— «Тысяча девятьсот девятнадцатого года, августа тридцатого дня нового стиля, военно-полевой суд пятигорского гарнизона в составе председателя, начальника штаба восьмой пехотной дивизии, генерального штаба полковника Дорофеева, членов: командира первого батальона Апшеронского пехотного полка полковника Белявского и старшего адъютанта штаба 8-й пехотной дивизии поручика Александрова рассмотрел дело о Григории Григорьевиче Анджиевском, преданном суду… Рассмотрев обстоятельства дела, имеющиеся в деле документальные данные и собственное признание подсудимого, суд признал его виновным в том, что он: 1) состоял председателем пятигорской партии большевиков-коммунистов, произносил речи, призывая к беспощадной борьбе с силой, борющейся против Советской власти, разумея под этой силой
Из толпы базарные торговки закричали:
— Сам расстреливал!
— Сам обыски производил!
Полковник сморщился, белые складки его лица сошлись к глазам и рту, он покосился на караульного офицера. Бумага дрожала в его старческих пальцах. Офицер снова вытянул руку, сказал громко:
— При оглашении приговора попрошу соблюдать тишину. В противном случае оглашение приговора будет прекращено.
Полковник оглядел толпу из-под козырька и покачал головой: ай, мол, ай, нехорошо-то как! Выждав тишину, он набрал воздуха в грудь (ордена, кресты на цветных ленточках поползли под его подбородок) и стал читать:
— «…обвинение же его, что он был главным зачинщиком расстрела в городе Пятигорске заложников, что он производил обыски и грабежи, что он, Анджиевский, состоял в сухумской организации в партии большевиков, военно-полевой суд признал недоказанным… На основании вышеизложенного военно-полевой суд постановил: крестьянина Харьковской губернии, Богодуховского уезда, Григория Григорьевича Анджиевского, лишив всех прав состояния и воинского звания, подвергнуть смертной казни через повешение».
Глава десятая
С вечера по городу расползлись слухи о том, что Анджиевский будет повешен на Базарной площади, возле палатки мер и весов. Обессиленный, Ваня дотащился до Порываева, но мастерская оказалась пустой; лубки, шила, дратва были раскиданы по полу. Множество ног оставили здесь следы. Ваня понял, что Порываев взят, и, не отдохнув, опять поплелся в город. Сапоги промокли, он чувствовал, как холодная вода перекатывается по его пальцам. Он пошел по полотну. Мимо него пронесся поезд без огней, шли платформы, нагруженные орудиями. Одетые в чехлы, они на тусклом фоне неба неслись из темноты в темноту, поезд был длинный, орудия неслись бесконечно. Потом в самом небе потух заслезненный зеленый глаз, сыро скрежетнула проволока, зажегся красный глаз. У моста стоял часовой, и, чтобы обойти его, Ваня спрыгнул в канаву и пошел, раздвигая руками мокрый кустарник. Вдруг темное и неодолимое отчаяние охватило его. Во всем Пятигорске не было никого, кто мог бы помочь Анджиевскому, никого, кроме Вани! Ваня сел в кустарнике, рукой нащупал кирпич, всосавшийся в землю, и с трудом оторвал его. Этим кирпичом он мог бы размозжить голову солдату, стоявшему у моста. Что толку? Ведь он не мог размозжить тюремную стену, за которой сердце Анджиевского отсчитывало сейчас свои последние биения. Ваня поднял кирпич обеими руками и, что было силы, ударил себя в грудь. Ваня опрокинулся навзничь. Он закрыл глаза, дождь поливал его, и казалось, что тяжелое осеннее мокрое небо сидит на его плечах. Потом он стал думать об Анне и о том, что если она жива, то она плюнет ему в глаза за его беспомощность.
Собравшись с силами, он встал и без всякой цели побрел дальше, вышел на трамвайную линию и по ней дотащился до вокзала. В ярко освещенном буфете было очень много народу, военные сбились у стойки, они запрокидывали головы и как-то швырком глотали водку и коньяк из больших темно-зеленых рюмок. Все столики были заняты. Станичный народ, прикрывшись свитками, валялся между столиками и по углам, спал. Только потому, что на вокзале было такое множество чистого и нечистого народа, никто не стал гнать Ваню, продрогшего и вывалянного в грязи. Он присел на заплеванный пол возле могучего терца, который, разбросав руки
Высокий старик, с глазами, похожими на угольки, рассматривал пиво на свет и говорил чопорным голосом:
— В зависимости от способа — и смерть бывает разная. От расстрела смерть острая, колючая, как если бы тебя проткнуть вилкой, и ты отдаешь дух без всяких видений и сразу. От яду, обратно, очень веселая смерть, вот как если дуром напьешься спирту, и помираешь ты от яду бойко, резво, как на тройке въезжаешь в царствие небесное. При утоплении, заметьте, концертная смерть: колокола слышишь.
Стало быть, это и есть самая православная смерть, угодная господу богу.
— Видать, бывалый ты старик, через сколькие смерти прошел, а все жив, — сказал молодой парень.
Все загоготали.
— А комиссару смерть через повешение. Это какая же смерть?
— Это смерть собачья, а потому и презренная. В этой смерти, браток, душа остается вместе с телом и вместе с ним сгнивает. Как петлей ему перехватят горло, так душе и некуда лететь, все пути ей заказаны. Повешенный человек, как собака, весь сходит на нет, погибает без следа, как фу-фу. Самых отпетых мерзавцев казнят такой безвыходной смертью.
Ваня взял из-за плеча парня пивную бутылку со стола и, стиснув зубы, ударил старика по плеши. Старик, клюнув носом, обхватил голову пальцами с тупыми и щербатыми ногтями. Бутылка, воркуя пивом, покатилась под стулья. Все вскочили из-за стола, заорали. Ваня нырнул в пьяную толпу, сбил с ног священника в вороньем подряснике и служебным ходом, мимо сторожей, пьющих чай, выбежал на площадь, под дождь.
Раскрывая рот, он бежал бульваром, потом шел все медленнее и тише. По лицу его текли слезы и дождь. Пустые, ярко освещенные внутри трамвайчики проносились вдоль бульвара. Желтый свет прыгал по мокрому кустарнику. Было уже около одиннадцати ночи. В горле у Вани пересохло, он с задней дверки зашел в киоск и попросил у продавца напиться. Продавец, не оглядываясь, налил стакан квасу и протянул назад, бормоча: «Шляетесь в такую погоду, попрошайное племя!» Ваня взял стаканчик и жадно, одним духом выпил. «Стаканчик-то не упри!» — сказал торговец и обернулся.
И, несмотря на то что он был брит, по серым дугам вокруг рта и по цвету глаз Ваня узнал товарища Сысоя.
Ваня сел под прилавок, к бочке, и кулаками стал колотить Сысоя по голенищам.
— Ну, ну! — спокойно сказал Сысой. — Порываева взяли, ты это знаешь?
— Знаю.
— Анна где?
— Не знаю.
— Ну, ну, зачем бегаешь ночью? Или переночевать негде?
Ваня, собравшись комочком, сидел под прилавком и молчал. Изредка к киоску подходили запоздавшие прохожие, спрашивали нарзан или квас. Подошел какой-то бойкий, выпил два стакана соды, сказал отфыркиваясь:
— Дурачье! Распустили слух, что на базаре будут вешать. У нас не средневековье. Вешать будут под Машуком, на Казачке, в пять часов утра.
Спустя полчаса Сысой взялся за ставень, чтобы запирать киоск. Ваня схватил его за ноги:
— Сысой, — сказал он, — Сысой! Неужели ты отступился от него?
— Молчи, — ответил Сысой. — Я от него не отступился.
Глава одиннадцатая
Этой же ночью два агента контрразведки остановили Сысоя на Базарной. «Добро пожаловать!» — сказал рыжий, немного хмельной детина, заходя сбоку. Сысой вырвался и, нажав плечом калитку, высадил запор и побежал чужим двором к черешням. Собака вылезла из-под крыльца и, поднявшись на задние лапы, молча схватила его за горло. Вместе с собакой Сысой повалился на мощенную камнем землю. Детина подошел к ним и, подыскав момент, спокойно и метко всадил пулю в черноволосый затылок Сысоя. На выстрел выкатился на крыльцо обросший жиром армянин в исподнем. «Контрразведка», — сказал детина. «Извините», — задохнулся армянин и глухо, испугавшись, вкатился в сени, закрыл дверь, долго шарил по двери руками, нащупывая задвижку.