Тайгастрой
Шрифт:
Анну Петровну эти слова коробят.
— Сколько у тебя ненависти к людям. Ты хочешь, чтоб перед тобой преклонялись, чтоб искали твоего расположения. А обошлись без тебя. Ты не нужен им. Как я жалею... боже мой... как жалею, что ничего не умею делать. Это ты стремился сделать меня такой. Ты приучил меня к роскоши... Ты избаловал меня подарками, ты отравлял меня, день за днем отравлял. Но напрасно! Не думай. Все равно не будет, как ты хочешь. Поступлю поденщицей на завод... буду у станка стоять восемь часов... Не хочу такой жизни. Не хочу больше!
Она близка была к тому,
— Замолчи!
Он глянул с такой злобой, что она остановилась.
— Ты десять лет растлевал мою совесть своими изуверскими взглядами на жизнь, на людей, хотел, чтоб я думала, как ты, чтоб научилась подлость считать добродетелью, а добро — злом. Но тебе удалось только связать мне руки.
Быстрыми шагами она прошла к себе в комнату, опустила крючок. Взбешенный, он ударил кулаком по ее двери, хотя понимал, что это смешно. Самые оскорбительные слова хлынули к горлу и стоило мучительного труда, чтобы не выплеснуть их вот здесь, перед этой бесчувственной дверью.
Он пошел в кабинет, стуча башмаками.
«Вот так... Ни проблеска счастья. Ни минуты покоя... Ни дома. Ни в институте. Нигде. Пустота. Пустыня. Глухое, дикое, звериное одиночество...»
Не вставая с дивана, достал трубку, набил ее «Золотым руном» и, глядя на ножку письменного стола, — случайно взгляд зацепился за эту уродливую ножку, — курил.
Тишина. Только изредка поют трубы водяного отопления, проложенные в стенах. Безудержно стрекочет в прихожей электрический счетчик, стрекочет со свистом и так сильно, что кажется, будто на улице свистит милиционер.
«Сколько прошло времени? Час? Три? Время — абстракция! Нет меня, нет моих ощущений — и нет никакого времени. Ерунда! Ерундистика. Сердце не болело бы. Ох, ноет. Тянет... Как зуб... Зубище. Это уж не абстракция, ноющий зуб. И сердце. Страдающее человеческое сердце. Стоп. Шаги?»
Все сбивается в комок, все собирается, сбегается в одну-единственную точку: Анна!..
Он тихо стонет: «Анна...»
Стонет так, чтобы она не услышала. Но если бы услышала... Боже мой... Анна! Анна!
Слышал, как открылась ее дверь, представлял, как надевает белое шерстяное пальто, оглядывает себя в зеркале и, раскрыв ротик, красит губы, размазывая помаду мизинцем.
— Анна!
Ушла.
— Ушла... Ну и черт с тобой!
Он считал ниже своего достоинства допытываться, куда идет, с кем бывает, с кем встречается.
— Ушла! — произнес вслух. — Так-так...
Чтобы отвлечься, стал думать о предстоящей поездке. Конечно, кроме семейного счастья, есть еще и другие дела. Дела общественные. Только обывателю безразлично, кому он служит, кто управляет обществом, как это общество устроено. «А мне отнюдь не безразлично! Отнюдь. Но это, кажется, нс имеет никакого значения. Абсолютно. Та-а-к. Нельзя лежать на диване и ни о чем не думать. Верно. Правильно. А о чем думать? О чем ни подумаешь, все плохо. Сплошная рана. К чему ни прикоснись: семья, общество, научная работа, институт. Мальчишки! Как охамели! Нет, дорогуши, не будет по-вашему. До чего дошли! Заявить на факультетском совещании, что профессору Штрикеру нельзя доверять!
Штрикер встает, брови надвинуты на глаза, перекошены. Об этом совещании он имел неосторожность рассказать жене.
— Конечно, академичен, глух к новому. Ты хочешь, чтоб все оставалось, как при Джоне Юзе...
— Замолчи!
— Ты не любишь правды.
Снова нечеловеческое усилие, чтобы сдержать извержение вулкана.
— Я прошу тебя... Что ты смыслишь, моя милая... Еще раз прошу — не вмешивайся не в свое дело. Займись тряпками... Без тряпок женщина ничего не стоит. Тебе надо усвоить, что ваше назначение украшать нам жизнь.
— О, как тошно...
Пальцами он поднимает кверху пышную бороду, закрывает ею рот, глаза, уши. Когда-то в первые дни любви, это значило, что он счастлив, больше ничего ему не надо, он не хочет ни говорить, ни видеть, ни слышать. Теперь он выражал этим свое отвращение к жизни.
Враг в доме. Самый настоящий. Жена — враг. Разве не трагедия? Но что делать?
В столовой невозмутимо размеренно маятник отсчитывал время. Через каждые четверть часа раздавался бой. Кажется, что тяжелые капли меда падают на дно медного тазика. Но время остановилось, хотя часы шли. Пусть бы хоть кто-нибудь нарушил тишину. Услышать человеческий голос.
Он идет в столовую, идет, замедляя шаги, по коридору, мимо комнаты домработницы. И здесь тишина. «Неужели оставили меня? Да что это такое?»
— Поля! Горничная! — кричит он во весь голос.
Из кухни выбегает молоденькая домработница. Ему неловко за свой дикий крик.
— Полюшка... Мне показалось... вот что... — он подыскивает чтобы такое сказать. — Вот что, дорогая, подайте, пожалуйста, стакан крепкого чаю. В кабинет.
Чай в хрустальном стакане с серебряным подстаканником вносит Поля через несколько минут, ставит на стол сахарницу.
— Печенья домашнего?
Он кладет в стакан сахар кусок за куском, не замечая, позванивает ложечкой.
Как это у Лермонтова в «Маскараде»?
Бывало так меня чужие жены ждали, Теперь я жду жены своей...Чай стынет. Вечер. Пришел вечер. В кабинете уже ничего не видно. Он включает настольную лампу. На минуту внимание привлекает зеленый свет, приятно освещающий корешки книг в шкафах, которыми заставлен кабинет. Волна спадает. Он ложится на диван и, стараясь отвлечься от дум, любуется нежным светом.
Берет с тумбочки свежий номер журнала «Stahl und Eisen». Читает. Какие-то мысли пробивают себе тропу в дебрях. «Но до чего по-идиотски написано! Ко всем чертям сталь и железо! Кому это надо!»
Приходит Поля, спрашивает, что готовить к ужину.
— Ничего.
«Который, однако, час?» — он с удивлением смотрит на карманные часы: десять. В столовой раздается бой. Считает: десять. «Правильно!» Потом часы отбили четверть одиннадцатого. Половину одиннадцатого. Без четверти одиннадцать...