Тайна Санта-Виттории
Шрифт:
Люди возмутились. Пьетросанто, к примеру, заявил, что надо поставить под ружье армию Санта-Виттории и двинуть ее на Скарафаджо. После этого всеми овладело легкое безумие — сегодня все это признают, но в тот момент никто так не думал.
Снять колокол! — крикнул кто-то, и это показалось всем отличным решением вопроса. — Пусть лучше он молчит: с какой это стати давать им пользоваться нашимзвоном задаром?
Толпа одобрительно загалдела.
— Пусть колокол висит — перережем только веревки, чтоб никто не мог в него звонить! — крикнул другой.
Это
К чести Бомболини, надо сказать, что он сумел обуздать разбушевавшихся людей. Он указал им на новый лозунг, висевший в глубине площади.
— Помните три добродетели итальянского народа: «Молчание, спокойствие, терпение». Возьмите себя в руки. У вашего Капитана есть план. С этой давней несправедливостью будет покончено.
Весь город взволновался по этому поводу. А потом, как и предсказывал Учитель, народ удивился. В то же воскресенье вечером три человека покинули Санта-Витторию, прихватив с собой мула, осла и старинные этрусские вазы из той залы во Дворце Народа, где раньше был музей, и все сразу поняли, что это имеет какое-то отношение к «плану». Один только Фабио, которому Бомболини рассказал о своем решении, не удивлялся.
— Если ты это проделаешь, я тут же уйду из Санта-Виттории, — спокойно сказал Фабио. — И выйду из Большого Совета. И вернусь к себе в Монтефальконе.
Бомболини огорчился, потому что Фабио — это своего рода совесть Санта-Виттории.
— Это же нехорошо, — сказал Фабио. — Ты знаешь, что нехорошо. Ты ведь играешь на самых низменных человеческих чувствах.
— Что же тут плохого, Фабио, если человек хочет владеть тем, что ему принадлежит.
— Это порочно, и ты это знаешь.
— Ты забываешь об одной вещи, Фабио. Народ есть народ, все это так, но он состоит из людей. А они — христиане, но не христосики.
Фабио надел шляпу, давая этим понять, что уходит.
— Ты не имеешь права продавать этрусские вазы. Они принадлежат народу. Всем нам.
— Никто на них никогда не смотрит, сам знаешь. Они стояли тут и покрывались пылью. В них даже воды нельзя принести.
— Да ведь этим вазам, — сказал Фабио и с подчеркнутым презрением поглядел на мэра, — больше двух тысяч лет.
— Ну а кому они нужны, такие вазы, если в них даже воды нельзя принести?
Боль, отразившаяся на лице Фабио, была искренней.
— Ты глубоко обидел меня, — сказал Бомболини. — По-твоему, выходит, что я дурной человек.
— Если они вернутся сюда с этой штукой, я тут же уйду, — заявил Фабио и вышел из комнаты,
В ту пору никто еще ничего не знал, и никто не мог понять Фабио. Но ему нужен был предлог, чтобы покинуть город не по своей воле и не ссылаясь на свое разбитое сердце, и вот теперь он этот предлог нашел. Если кто-то и мог его понять, так это я, но я был тогда слишком молод и не придавал значения подобным вещам.
Люди, покинувшие Санта-Витторию в сопровождении мула и осла, вернулись в город через несколько дней под вечер. Этрусские вазы исчезли, а вместо них на спине мула покачивался большой пакет, завернутый в старую простыню и перевязанный лозой. Люди высыпали на улицу, Чтобы посмотреть на прибывших. Всем хотелось потрогать
— Ну вот, — сказал он. — Я ухожу. Можете теперь забирать ее себе. Она ваша.
Я сказал, что не понимаю, о чем он говорит. В общем-то, отчасти действительно не понимал, а отчасти понимал.
— Вы прекрасно знаете, о чем я говорю, — сказал он. Никогда прежде я не видел его таким злым. Он был очень спокоен и сразу стал как бы много старше, даже много старше меня, потому что он страдал. Если бы я тогда вздумал подраться с Фабио, это была бы драка из тех, что кончаются лишь смертью или тяжким ранением одного из участников.
— Она так и ест вас глазами, — сказал он. — Прямо пожирает. Она просто виснет на вас.
— Но я ее об этом не просил.
— Ну конечно, нет. Вы просто лежите тут и завлекаете ее, потому что вы — американцы — не такие, как мы. Вот вы и пользуетесь. — Внезапно он стал очень великодушен. — А в общем-то, все правильно. Я бы тоже так себя вел. Разве я вас ненавижу за это? Я вам завидую. Ничего. Просто я родился не там, где надо.
Я благодарил судьбу за то, что в комнате было темно и он не мог видеть моего лица. Право же, я без всякой задней мысли заигрывал с Анджелой, хотя что-то возникало между нами во время этой игры.
«Почему ты считаешь, что американец не женился бы на тебе?» — спрашивал я Анджелу.
«Да разве американцам нужны такие, как я! Им нужны богатые».
«Оно конечно. Да только хорошеньких девушек они тоже любят».
«Ну, значит, я недостаточно хорошенькая»,
«А может, и нет», — говорил я. И продолжал игру: «Ну-ка встань туда, к окошку, дай я погляжу на тебя».
Она была такая простушка и такая милая и, конечно, подходила к окну и становилась возле него.
«Американцам нравятся такие женщины, как Малатеста».
«Ну, всем мужчинам нравятся такие женщины, как Малатеста. Но если Малатеста не для тебя, надо заводить кого-то другого. Кого-то… вроде…»
Тут она заливалась краской.
В ту пору я еще не знал, что в Санта-Виттории мужчины и женщины не разговаривают так друг с другом, если они не собираются стать мужем и женой; не знал я и того, что они не беседуют, сидя в одной комнате, как и того, что многие даже за руку не подержатся до помолвки.
— Она теперь и не смотрит на меня, — сказал Фабио. — Она забыла, как меня зовут. И я еще кое-что вам скажу. — К этому времени он уже взвинтил себя так, что завопил чуть не в голос: — Вот уже две недели, как она не приносит мне моих вареных бобов.
И он отправился к себе складывать вещи,
Люди, которые привезли пакет, ночью развязали его и проделали, что требовалось, чтобы в воскресенье утром все было готово. В то утро Фабио делла Романья отбыл из Санта-Виттории в Монтефальконе. Он не взял с собой велосипеда, потому что на велосипеде опасно было ехать без немецкого пропуска или без достаточно веского основания. Свои немногочисленные пожитки он нес в маленьком грубом рюкзаке за спиной. Он уже спустился с горы и двинулся через поля к Речному шоссе, что ведет в Монтефальконе, когда увидел несколько человек из Санта-Виттории.