Тайна сокровищ Заколдованного ущелья
Шрифт:
Кошки и собаки опять вернулись. На этот раз они забились под столы и там занялись сырыми бараньими головами, на которых звенели бубенцы. А брат жены, продолжавший витийствовать, из-за рева динамиков сам уже не слышал, когда он вопит, а когда замолкает, в результате чего он полностью сосредоточился на себе, был нейтрализован. Его крики служили лишь индикатором собственных ощущений, только и всего. А воздействовать на других, если таково было его намерение, он не мог никак, поскольку собравшиеся здесь «другие» ничуть не интересовались подобными речами. Их не трогали его
Зато они отлично сориентировались. Когда его речь накрыло волной музыки, наиболее мускулистые из гостей подхватили смутьяна и на плечах понесли в самую середину плясавших. Возвышаясь на их плечах над окружающими, шурин видел, что публика поглощена лишь танцами. Но он все говорил как заведенный, а разглядев за танцующими мужа своей сестры, стал обращаться непосредственно к нему, хотя тот его совершенно не слышал:
– Думаешь, ты пролез, до самого верху добрался? Давай-давай! Пока на свете ослы не перевелись, садись да погоняй! Гляди только, чтобы подпруга не лопнула!…
Так он распинался, воображая, что его подняли на плечи и понесли через толпу от великого уважения, в знак почета, а также с целью пропаганды его идей…
Его дотащили таким манером до самого центра площадки. Прокричали «Раз, два, три!», подбросили его в воздух, и он взлетел высоко-высоко. Это повторялось несколько раз, а тем временем другие раздобыли ковер, поставили шурина на середину и, опять приговаривая «Раз, два три!», хорошенько дернули за углы ковра, подкинули парня к небесам. Ковер внес в дело рационализацию, и теперь жертву стало легче ловить после вознесения, чтобы опять запустить вверх. Взлетая в воздух, он понемногу разглядел, что пляска продолжается, постепенно разобрал, что крики и восклицания вовсе не выражают почтения. Но это ничуть не смягчило его ярость и злобу, не заставило его замолчать. Характер обуревавших его чувств не изменился, изменилось только их направление. Что ж, это было естественно, ведь раньше, втиснутый в толпу, он смотрел лишь на одного человека, теперь же, взлетая над ней, он мог видеть всех.
Под столами собаки и кошки старались вовсю, в погоне за ошметками запекшейся крови, за хрусткими хрящиками катали в пыли украшенные бубенчиками головы.
Жених прищелкивал пальцами, невеста хохотала, плясуны перебирали ногами, музыканты наяривали, брат жены все порхал над толпой, а собравшаяся публика смотрела на все это как на представление.
Никому и в голову не приходило, что будет, что произойдет, если брат жены вдруг замрет в процессе полета, взлетев вверх, не опустится вниз и не улетит в бесконечность, а просто застынет на месте. Они утратили веру даже в чудеса…
43
Трихвостень сидел в круглой комнате нового дома. Куда ни глянь, стены ее изгибались и искривлялись, кроме того, их покрывал «оптический» орнамент, который создавал устойчивую и достоверную иллюзию того, что своды
– Да, жаль, что тебя с нами не было, – говорил Трихвостень. – Этот тип все орал и орал. В том смысле, что… Впрочем, смысла там вовсе не было, один только визг. А потом уж и не разобрать, что…
Конца фразы человек у мольберта не расслышал, так как громовой удар прокатился над крышей, разбудил эхо в ущелье, вернулся вместе с ним к дому, бесцеремонно вмешавшись в разговор.
– Что это за грохот? – спросил художник.
Трихвостень чиркнул спичкой, прикурил сигарету, затянулся, задержал на секунду дыхание, выпустил дым, потом помахал рукой, отгоняя его прочь, и только тогда ответил:
– Да ничего. Дорогу прокладывают. Гору взрывают.
Он убрал спички и сигареты в карман и, возвращаясь к своему рассказу, хмыкнул:
– Протест выражал! – Покачал головой, помолчал немного, заговорил вновь: – Тут такой народ… Деревенщина узколобая… Только и знают ворчать и брюзжать.
Художник накладывал краски на холст. Трихвостень поднялся, оперся на трость и опять мотнул головой, на этот раз весьма решительно.
– Да тут, если не вмешаться, никогда и ничего не произойдет…
Теперь, когда он стоял посреди комнаты, его голос многократно отражался от круглых стен и потолка. Художник был по-прежнему погружен в свою работу. Трихвостень говорил:
– Человек должен действовать. Заниматься делом. Какое бы оно ни было. Вот взять хотя бы твою живопись: ие будь тебя, и ее не было бы. Не будь меня или не будь мы с тобой друзьями-приятелями, этот заказ не попал бы тебе в руки. И даже при том, что мы с тобой знакомы, если бы мне не пришло в голову заказать портрет этого господина и его жены, опять-таки ничего бы не получилось, никто бы не догадался вызвать тебя.
Оторвавшись от картины, художник хотел было оглянуться на говорившего, однако передумал и вновь погрузился в работу. Но его движение не укрылось от Трихвостня, который разгадал ход его мыслей и быстро поправился:
– Пойми меня правильно. Я веду к тому, что дело зиждется на действии. Человек должен предпринимать что-то, действовать, браться за дело. Ну какой прок от лени да от нытья? Дело – оно само за себя говорит, зачем на жалобы время терять?
Все так же опираясь на трость, он подошел к мольберту, глянул через плечо художника и продолжал:
– Когда мы тут строительство вели, заявились как-то ночью деревенские озорники и давай мочиться на цемент и алебастр. Со зла. Некому было их спросить: что у вас – с почками неладно? Но даже если и так – при чем здесь поставщики цемента и алебастра, которым придется расплачиваться за испорченный материал? – И он пристукнул тростью по полу, который отозвался резким треском.
Художник, по-прежнему нанося краску на полотно, спросил:
– Ну и что же ты предпринял, чтобы это не повторилось?