Тайна стеклянного склепа
Шрифт:
Улицы были разлинованы правильно, будто по линейке, здания ни углом не выдавались вперед, ни крыльцом, ни забором, – все как в тетрадке школьника-аккуратиста. Но было что-то в этой строгости неземное, вторгалось порой в нее нечто космическое. Например, висящий вдалеке мост, тросы которого едва проглядывали сквозь остатки тумана, полупрозрачным саваном застывшим над океаном. Или огромная изумрудного цвета фигура олимпийской богини. В терновом венке, подпирающая черные тучи факелом в вытянутой вверх правой руке и со скрижалью в левой, она олицетворяла американское свободолюбие. А собирали статую в свободолюбивом Париже лет двадцать тому
Я шагал вперед, глазел, бормотал себе под нос, пока не остановился перед зданием необычной треугольной конструкции, разъединяющей улицу на две части ровной буквой «Y», поднял глаза и отшатнулся. Под самой крышей этого здания висела в стократ увеличенная афиша.
Тот же текст, что в на парижской и лондонской афишах, те же слоны и тигр. Но внизу приписка черными кудрявыми буквами: «Последнее представление доктора Иноземцева. Разоблачение Зои Габриелли. Наука против Магии». И дата: сегодняшняя.
Последнее представление! Разоблачение Зои Габриелли… Месье Иноземцев публично разоблачит ее? Как такое возможно?
На меня смотрело улыбающееся лицо Элен Бюлов, обрамленное черными косами, лоб стиснут причудливой диадемой. Рядом с ней будто повисла в воздухе строгая черная мужская фигура со свешенной как у куклы головой на грудь, лицо скрывали поля цилиндра – вероятно, это был месье Иноземцев. Широким жестом он расставил затянутые в белые перчатки руки в стороны, будто отвешивал публике комплимент. Но безжизненность его позы делала его похожим на огородное чудище, только одетое в новенький фрак. Чем-то зловещим веяло от этих расставленных в сторону ладоней.
Неужели доктор бросил медицину и стал фокусником? Ведь как ловко в его руках исчезали и появлялись карты. В гостинице Дюссельдорфа с большим апломбом он продемонстрировал удивительное мастерство ловкости рук. Теперь оба решили сойтись в бою на арене цирка, метать друг в друга молнии, карты, цветные ленты из цилиндра и дрессированных кроликов и крыс.
Быть такого не может! И не должно! Чтобы доктор из ученого вдруг стал балаганщиком?
После минутного смятения я смог отвести взгляд от фигур мадам Бюлов и ее русского супруга и перечел строчку в самом низу – Медисон-сквер-гарден, 19.00.
– Мне туда не попасть, – первое, что пришло в голову. – Слишком поздно. Который час?..
Этот вопрос я не задавал более десятка лет. Который час… Разве важны эти цифры? Солнце на востоке – значит утро, в зените – полдень, нет солнца – ночь. Темнеет небо – время перед рассветом, пора будить монастырь – иногда мне выпадала и такая почтенная миссия. И без брегета я поднимался вовремя. Небо, каким бы оно ни было, звуки в воздухе – будь то пение птиц или жужжание цикады, солнечный свет – нежно-лиловый, или золотой, или алый – способны с точностью до секунды рассказать, который час.
Но небо, сокрытое небоскребами, молчало, оно находилось так далеко от меня, словно я опустился на дно глубокой гладко отштукатуренной ямы, заполненной автомобильным гулом, треском электрических трамваев и неумолкающим людским
Даже в китайских деревнях не было так шумно, хотя я полагал, что китайцы самый суетливый народ в мире.
– Душе неведомы никакие преграды, – вдруг заговорил Синий, заметив мое смятение.
– Душа как вода, – отозвался Зеленый, – она принимает цвет и форму сосуда, в котором пребывает.
Я опустил голову и оглядел себя. Решение пришло тотчас же.
– Правильно! Нужен костюм, – проронил я. – Спасибо!
– Душа станет незримой, коли будет отражать все вокруг, – продолжал Синий.
– Она сольется с миром, она станет прозрачной, – сказал Зеленый.
– Как вода, – пропели оба.
И я, развернувшись на пятках, двинулся в обратном направлении. Четверть часа назад я проходил мимо ряда лавок, располагавшихся на первых этажах высоких небоскребов. В память врезалась ярко-лиловая вывеска магазина готового мужского и женского платья где-то на пересечении двух ровных улиц – каких именно, я не запомнил. В Нью-Йорке вместо живописных названий на табличках часто значились просто цифры. И я запоминал оттенки, которым раздал номера. Для меня это находилось на пересечении серо-жемчужной улицы и пурпурной.
Эта манера заменять цифры цветами во мне родилась после пребывания в яме. Забавно было бы посмотреть на лицо прохожего, вдруг вознамерившегося спросить меня, который час. Я бы ответил – половина антрацитового или четверть персикового.
Звякнул колокольчик, следом застонала стеклянная дверь, пахнуло запахом шерсти и пыли. Под невысоким потолком в ряд стояли манекены и вешалки, в углу за грудой разносортных шляп и шляпок копался скрюченный и суетливый продавец в жилете без пиджака – разглядеть можно было лишь его округлую спину. За прилавком никого. Но поверх сидел мальчик лет двенадцати, читал книгу и грыз пряник. Он отнял глаза от страницы и бросил короткий взгляд на дверь. В одно мгновение его лицо изменилось, с колен скатился переплет и упал прямо к моим ногам.
Я поднял книгу.
«The Time Machine. H. G. Wells» – значилось на обложке.
– Это же настоящий путешественник во времени, – вскричал юный мечтатель. – Дядюшка, только глянь!
Из-за груды шляп и шляпок сначала показалась лысеющая, седая голова продавца, потом его плечи и туловище в потертой жилетке и с нарукавниками на рубашке, через голову был перекинут портняжный метр. Он удивленно вскинул бровями, на мгновение растерялся, но вскоре поспешил отругать племянника:
– Ну Адам, как тебе не стыдно! Сейчас же принеси свои извинения. Сэр, добро пожаловать в лавку «Вэнссон и сыновья». Простите юношу, он такой фантазер…
И скользнул взглядом к моим босым ногам (к тому времени ботинки свои я где-то посеял), снова в удивлении приподняв брови.
Я кашлянул, вдруг ощутив неловкость. Мне казалось, я так редко раскрывал рот и говорил что-то вслух, в основном ведь за меня это делали Синий и Зеленый… Когда требовалось самому извлекать звуки из недр голосовых связок, чтобы обратиться к собеседнику, в горле вдруг пересыхало, язык с трудом отзывался на сигналы мозга. Между словами, произносимыми личной мной и теми речами, что толкали мои разноцветные братья, я делал немалое различие. Синий и Зеленый не трудились, чтобы говорить, мне же – Эмилю Герши – приходилось едва ворочать языком и насилу разжимать челюсти.