Тайное тайных
Шрифт:
Отвечает ему Марфа:
– Я, грит, не за пенсию, а долг платила…
Видно, такая горькая дорога вышла Марфе. Жаловаться она не жаловалась, выйдет на яр, подберет больную руку и в Яик смотрит. А разве казачке в Яик смотреть? Казачке надо робить. А тут невестка ее до самого худого горшка не допускала, а далее – лишним куском стала попрекать, расчеты стали вести на Марфину жизнь. Сын тоже посмотрит за обедом в сторону, скажет сурово так:
– Коли, – грит, – воевать, так надо, чтобы до победного конца. Зря, – грит, – домой
У Марфы-то ложка тяжелей топора станет. Сказали ей как-то старухи:
– Тижелова сына ты оставила, Марфа…
А она так выпрямилась, быдто поленницу уронила:
– Кому он и тяжел, а мне – легче его нету… Так и присеклись все.
Дале-то совсем замолкла Марфа. Вид делает, чтоб про сына не болтали чего: будто и кормят ее мясом каждый день, будто белый хлеб ей из города заказывают, а от платьев, от обновок будто отказывается. А сама все худеть да худеть, под конец одни глаза остались.
Земля (я тебе говорила) в тот год тяжелая была. Вот и соблазнился Василий на легкую работу: начал самогон варить. Граммофон купил на те самогонные деньги, двухлетку хороших аргамаковских пород, тарантас с крытым верхом. Как привел он тарантас да как устроил гулянку, так Марфа пришла в поселковое правление, попросила пакет, положила туда ордена свои и велела отправить в город самому главному комиссару.
Не знаю, что у них еще было. Сказывают, будто ударил свою мать Василий, а может, она его ударила, – только видал вечером в тот день шляющий Абрам Новопольцев, что подле кладбища развязала Марфа какой-то платок, достала суму, сломала с ветлы палку и ушла по тракту. За поселком суму-то надела, чтоб сына не позорить (а может, и врет Абрам), только где она теперь – никому не знаемо, разве что в новую войну объявится…
…Месяц плакал в синевато-розовой тишине Яика. Был первый рейс парохода по Яику. По ночам тушили машину, и поэтому слышно было как со звенящим, серебряным плеском прыгнула на месяц рыба.
Месяц блестел, как слеза.
Пустыня Тууб-Коя*
Экая гайдучья трава! Не только конь – камень не в силах раздавить, разжевать такой травы. И не потому ль в горах скалы – обсыпавшиеся, обкусанные, словно зубы коней, что бессильно крошатся о травы Тууб-Коя.
И над всем, вплоть до ледников, такое же желтое, как пески Тууб-Коя, – небо.
Звезды на нем, словно шаянье сухого помета аргалов1.
Да и то так ли? Поэтому что никто не знает, есть ли на этом мутно-желтом, гнилой соломы, алтынном жалком цвете неба – есть ли на нем звезды.
И все же через гайдучьи травы, через пески, откуда-то от Тюмени, сквозь уральские и иные степи пробрался в партизанский отряд товарища
Удивительнее его словес, которые, правда, стоили пятидесяти газет, – алебастровый, девичий цвет его лица. Никакие солнца никаких пустынь не смогли потревожить его нежнейшей кожи, а он, нимало не млея, гордился своими словесами и особенно – способом своей агитации.
На трех ослах пригнал он свое имущество. На первом – «Командир» по кличке – имел Глушков «вполне исправный», по списку, пулемет. На остальных – кинематографический аппарат «Кок»2 и в туркменском пестром мешке – круглые ящики лент.
Ноги у Глушкова были босы, потрескавшиеся, в цыпках, а брюки он почему-то не подбирал, и густая желтая пыль была в отворотах – точно он нарочно насыпал туда песку.
Вытянувшись, стоял он пред товарищем Омехиным, и было у него такое розовое лицо, будто явился он с ледников.
– Удивительный способ моего воздействия на массы3 заключается в объяснении событий предыдущего строя, демонстрируя вышеуказанные события и любовные драмы на мелком экране, посредством домашнего электричества, машиной, приводимой в действие человеческой рукой, именуемой «Кок», что по-русски значит: победа.
– Победа? – спросил Омехин и поглядел в горы Тууб-Коя, в ледники, что одни прорезали небо и куда бесследно ушли отряды белых.
– Несомненно, победа, – ответил Глушков, и зубы его показались белее алебастрового его лица.
– Тоды что ж, – сказал Омехин. – Мы не против буржуазной культуры, если она со смыслом… Показывай.
Больше года уже носился омехинский отряд по барханам Монголии, больше десятка месяцев жевали кони гайдучные травы пустыни, и многое стал забывать товарищ Омехин.
Так, пройдя несколько шагов, остановился он и поглядел на тех трех заморенных осликов, на жирных оводов, носящихся вокруг них, и на Глушкова, раскладывавшего по кошме аппарат «Кок».
– Поди так, про любовь?
– Преимущественно про любовь, товарищ.
– Зря. Тут надо про смерть.
– А мы подведем соответствующую структуру.
Одни сверкающие ненавистью к зною ледники, одни они прорезают небо. Высоки и звонки горы Тууб-Коя.
И отходя к своей палатке, хрипло сказал Омехин:
– Разве что – подведем.
В средине ленты, когда гладкий и ровный «трутень» объяснился в любви длинношлейфой даме4, а соперник его – трухлявый лысый злодей – подслушивал за портьерой, когда Глушков совсем приготовил в памяти одну из удивительных своих речей, такую, что после десятка подобных совсем к черту бы развалился старый мир, – в отряд, пробравшись незнаемыми тропами, примчалось подкрепление – уфимские татары.