Тайное тайных
Шрифт:
И выросли те жеребята, как сказ. На войне, говорили, на смотру герой Радко-Дмитриев3 оглядел наших аргамаков и Егорку спросил: «Каким, дескать, овсом кормлена такая чудесная лошадь?» – «Нашим, грит, яицким». И велел генерал записать адъютанту про тот овес, чтоб кормили им любимого генеральского коня.
Сколько раз казацкую жизнь спасали кони – я уж и запамятовала, а только раз на том коне Митьша полковую казну вывез из немецкого плена и получил за этот подвиг два Георгия4.
Осенью
И почнут кричать, будто не братья, а бог знает кто. Я поплачу, поплачу, свечку перед образом зажгу: «Утиши, господи, их сердца» – молю. А самой все-то непонятно, все непонятно: как? из-за чего? Шире-боле – я уж говорю Митьше: «Разделить вас иль-бо што?» А тот: «Не хочу, грит, добра зорить». А Егор, тот кричит: «Все народу отдам!» И в кого он уродился такой запо-лошный – весь поселок понять не мог.
Тут еще одна беда, – Егорова молодуха собою красавица была: лицо – чисто молоко, сама – высокая, с любою лошадью управлялась лучше мужика. Приглянулись ей Митыпины кресты, што ли – только начала с ним шушукаться. Я уж ее однаж огрела помелом, а она белки выкатила да на меня: «Ты, грит, старая чертовка, за сыном бы Егором лучше смотрела: несет он раззор всему казачьему роду, в бальшовики пошел». Мы толды бальшовиков-то не знали, все больше с молоканами путали: тоже ведь веру свою из Ермании привезли5.
Казаки-отпускники ездят из поселка в поселок, кричат, что офицерское добро делить надо, что пришла намеднись воля. Только однажды приходит станичный атаман, говорит Митьше: «Собирайтесь, грит, герои, в станичное правление, – по городу ходят, на манер пугачевского бунта, солдаты. Надо, грит, ихних главарей переловить».
Егор-то в ту пору в городе находился. Надел все кресты Митьша и отправился, на меня не взглянув.
Только не вышло у них, што ли – не знаю. Вернулся Митьша и – прямо на полати в валенках залез. А тут, немного погодя, и другой сыночек. С порога прямо кричит: «Митрий Железное, слаз с полатей! Я тебя за бунт против народной власти арестую!».
Тот молчком спускается. А на чувале6 у нас всегда дрова сохнут. Поставил это Митьша ногу на поленницу, а потом как прыгнет, схватит полену и брата-то – господи, родного брата! – по голове, и бежать! Ладно – у того киргизский треух был. Охнул Егор и пал наземь, а потом через минуту, што ли, поднялся и говорит: «Никуда, грит, от наказания не уйдешь! Я, грит, на замок коней запер».
У нас конюшни-то на железных болтах были. Я его было за руки, а он отвел меня и говорит ласково: «Не тревожься, матушка. Буду я народным героем и спасителем сицилизму».
И за дверь – тихонечко.
Я как только очнулась немного – за ним.
Посмотрел он на молодуху, покрутил усы. «Выпустила, грит, ты убивцу и предателя. Прощай!». А пуще его озлило, полагаю, что отдала молодуха Митрию Егорова Серка. А был этот аргамак из лучших лучший – где было тягаться с ним Игреньке, хоть и получил на нем Митьша два креста! Вывел Егор оставшегося Игреньку, потрепал по шее, оседлал тихонько и уехал, не взглянув на жену.
Сказывали, что в ту ночь в нашем городе переворот доспелся. Одолела в том деле Егорова сила. Отступили за реку казачки, что за генералов были. Вот в погоню и отрядили под началом Егора сколько ни на есть народу. Месяц-то ноябрь был, убродный да лютый. По снегу – след так и видно, куда поскакали казаки. Догнал их Егор под Лужьим Логом. «Сдавайтесь, грит, а то всех перепалю из пулеметов». А казачки-то шашки наголо, да – на них. Ну, оседать начали Егоровы силы. Казачки-то так и косят, так и строчат. Егору глаза снегом запорошило – ничего не видит. Хотел было приказ отдать отступить, потому видит – не одолеть ему генеральских казаков.
Только заржал в ту пору под ним конь, Игренька. А из супротивников другая ему лошадь откликнулась. Узнали, вишь, конь коня, Серко – Игреньку.
Закинул Егор голову да и спросил громко: «Брат, Митьша, – ты?..» – «Я, – отвечает тот, – я!».
Через всех казаков проскакал Егор к брату.
«Эх, грит, Митьша, прощай». И вдарил его шашкой в самые глаза.
Потом-то? Напугались казаки такого злодейства, сдались. А Егор револьвер вынул, подошел к Серку: «Будет, грит, повозил ты меня, повозил и брата. Прощай!».
Как ни уговаривали его, – он и сам-то в слезах был, – а убил коня… Сердце-то у меня с того времени будто полынью обросло… Все-то времечко на нем горечь, все-то времечко на нем слеза не высыхает…
Про казачку Марфу*
У ворона вон гнездо куда какое крепкое, хоть и сдеяно из прутиков. От Каспия, когда подует ветер, камни несет в голову, столетнюю вершину ломит, как соломинку, а вороново гнездо серым цветом цветет, смеется быдто – цело.
Только ведь и так бывает: подрастут воронята, перо сизым налетом покроется – раздерутся. С чего раздерутся – никому неизвестно; может, из-за какой ни на есть насекомой. Глядишь ты – в драке-то развалится тое гнездо – чисто скорлупа.
Я к тебе с гнездом не к примеру, а вот даве видела – нищая одна под ветлой плакала. Обличьем мне та нищая показалась знакома, а присмотрелась и – подумала: все нищие на одно лицо и на одну суму. А над ней писк, и в гнезде воронята дерутся, – выходит, конец лету… Вот и плачет нищая, что теплу – конец, что сума снегом скоро покроется, сгниет: нонче и сума денег стоит… А до воронят ей – что? Воронят ей и в сказку вставить нельзя, – ноне в сказках-то ароплан подавай, в кавер-то самолет не верят…1