Тайны древних руин
Шрифт:
—Погодь маленько,— мягко пробасил Сугако.
—Что?— не сразу понял я Лефера.
—Ты, как норовистый конь, одним махом решил. А так нельзя. Скоро выдохнешься. В этом деле нужен свой расчет.
Лефер взял лом, спокойно, без усилий, наметил желобком прямоугольный участок осыпи и только потом начал углубляться в породу. Таким путем он менее чем за полчаса отвалил целый метр толстого окаменевшего пласта.
—Вот это да!— восхищенно сказал я. Лефер только улыбался и продолжал долбить камень. Время от времени он останавливался, выпрямлялся и, держа могучими руками лом, говорил:
—В этом деле без расчета никак нельзя. Меня сначала заинтересовало, как ты поддеваешь ломом. Ловко получалось. Ну а потом нужно было иначе.
На оставшиеся полметра ушло почти столько же времени, сколько было потрачено на все остальное. Отбивая уже непосредственно от скалы последние куски осыпи, Лефер часто останавливался и внимательно всматривался в каменную стенку.
—Что, Леферушка?— прекращал я сгребать лопатой камни и спрашивал Сугако.
—Погодь, Николушка. Погодь еще маленько.— Лефер отвалил от скалы последнюю глыбу, еще раз внимательно всмотрелся и сказал:— А ну-ка, глянь сюда. А теперь сюда.
Я увидел совершенно четкий рисунок
—Леферушка, милый! Да ты ж золотой человек!— В восторге от сделанного открытия начал я крепко обнимать Сугако.— Да ты представляешь, что ты сделал? Нет, скажи, представляешь?
—Николушка,— стыдливо отвечал Лефер, делая слабые попытки освободиться от объятий.
—Все, баста! Сейчас же идем к нашему командиру. Пусть объявляет тебе благодарность.
Сугако, к моему удивлению, перестал улыбаться и даже, как мне показалось, посуровел.
—Лефер, ну извини, если что не так.
—Не понял, значит, ты меня,— приглушенно ответил Сугако.— Благодарность... Да разве ж в этом дело?
—Ну извини, прошу тебя, Лефер.
Сугако осторожно прислонил к скалистой стене лом, словно это была хрупкая вещь, и медленно пошел к противоположному краю площадки. Ну кто мог предположить, что он так прореагирует на мои слова? Я же ничего плохого ему не сказал. Напротив, хотелось отблагодарить человека. Как это он сказал: «Не понял ты меня». Неужели и в самом деле не понял его? Тогда, может быть, так оно и было. Зато теперь, дорогой мой Леферушка, я, кажется, начинаю тебя понимать. И ничего, что ты сейчас обиделся, это пройдет. Как хорошо, когда ты открываешь что-нибудь новое. Я видел глаза Сугако, когда он говорил: «Погодь еще маленько. А ну-ка, глянь сюда». Это были глаза человека, открывшего новое. Одухотворенные глаза. Я тоже открыл сегодня новое, открыл характер Лефера. И я тоже могу этим гордиться, как гордится сейчас своим маленьким открытием Лефер, хотя он и делает вид, что сердится.
6
Каждый раз при приеме дежурства у меня появляется какое-то не совсем ясное для меня чувство. Это не страх перед частыми тревогами, не растерянность, связанная с ожиданием грозных событий, а чувство, которое возникает у человека, услышавшего в темноте шепот незнакомых людей и упоминание имени дорогого для тебя человека. Ты еще не знаешь, кто эти люди и что они замышляют, но чувствуешь, что все это делается неспроста и человек может оказаться в беде. У тебя до предела напрягается слух и зрение, лихорадочно работает мозг, чтобы узнать, разгадать, откуда и какая может прийти неожиданность. Я не люблю доказывать свою привязанность к человеку словами. Слова, что шелуха. Их можно произносить десятки и даже сотни раз, но от этого вес их не увеличивается. Более того, чем больше сказано, чем больше нагромождено их, тем горше становится, если вдруг оказывается, что слова— всего лишь пыль, поднятая вихрем. Я не люблю, когда слова-пустоцветы подслащивают. Это все равно, что брызгать водой осевшую пыль. Стоит после этого пригреть солнцу, и пыль снова приобретет свой прежний вид. Первый же вихрь поднимет ее в воздух, и голубые краски неба потускнеют. После этого она, медленно оседая, будет покрывать серой вуалью чистые окна домов, набережные и тротуары, зеленые листья растений. Долго придется ждать, пока ливень не смоет и не унесет ее с бурлящими потоками воды в низины и овраги, а оттуда — в реки и моря. Я не люблю слов-пустоцветов. Мне по душе дела, которые не требуют пояснений и после которых становится чисто и светло, как после освежающего дождя. Всплыли в памяти слова Анны Алексеевны: «У нас тут разное болтают. Договор с Германией— договором, а случиться может всякое». Возможно, поэтому меня не покидает чувство настороженности, и не только не покидает, а с каждым новым дежурством все больше усиливается. Я внимательно прислушиваюсь к многоголосому хору морзянок, как будто именно в них могли появиться первые признаки надвигающейся опасности. Почти рядом с моей рабочей волной появились сигналы какой-то радиостанции. Сигналы были слабыми и тонкими, как у только что вылупившегося цыпленка. Поворачиваю ручку настройки чуть вправо, и сигналы становятся громкими. Передавались позывные радиостанции крейсера «Червона Украина». Ответить ей позывными своей рации? Нельзя. Дисциплина в эфире очень строгая. К нарушителям ее применяются самые строгие меры наказания.
Уже почти час, как я дежурю. Дежурство спокойное. О военной обстановке можно судить не только по содержанию передаваемых радиограмм, но и по тому, как они передаются. Опытные графологи могут определить, в каком состоянии человек писал письмо, не читая, а лишь бегло взглянув на его текст. Так и в работе радистов. Почерки почерками. Но в самих передачах радиограмм есть и нечто другое, своеобразная интонация, по которой опытные специалисты определяют психологическое состояние радистов и косвенно военную обстановку в целом.
В такое время, как сейчас, войсковые радиостанции работают мало. В наушниках слышится привычный фоновый шум да редкие потрескивания. Лишь в грозу, сопровождающуюся мощными электрическими разрядами, треск бывает такой сильный, что наушники приходится сдвигать в сторону от ушных раковин. В такие минуты стоит чуть зазеваться и в ушах так засверлит, что приходится сбрасывать наушники, вставлять в ушные раковины пальцы и долго ими чесаться, пока не пройдет зуд. Сейчас небо ясное, на нем нет ни одного облачка. Но странное дело, в наушниках появился треск. Так бывает еще ж тогда, когда в электрической цепи рации ослабляются контакты между проводами. Я проверил контакты, но треск продолжался. Значит, где-то идет гроза. И действительно через какие-нибудь полчаса на горизонте появилась туча, а еще минут через двадцать она закрыла полнеба и засверкала ослепительными молниями. В грозу вести прием опасно. Опасно вдвойне, когда работающая радиостанция находится на возвышенности. И совсем опасно, когда к ней подключена высокая наружная антенна. Я уже собирался было просить у дивизионной рации разрешения на перерыв в работе, как заметил, что треск в наушниках начал ослабевать, а вместе
—Как только пройдет гроза, я пойду в штаб за анодными батареями.
—Нет, краснофлотец Нагорный, вы пойдете в штаб не тогда, когда пройдет гроза, а сейчас, сию же минуту. И не пойдете, а побежите.
—Но, товарищ старшина второй статьи,— попробовал я сослаться на грозу.
—Молчать! — крик Демидченко был настолько сильным, что вначале я не поверил, что он может так кричать.
В этот момент возле нас упали первые крупные капли дождя. В противоположный конец площадки ударила молния, и тут же раздался оглушительный треск электрического разряда. Демидченко убежал в укрытие, я— следом за ним.
—Это преступление,— уже деланно спокойным тоном продолжил Демидченко.— Оставить пост без связи! Сейчас же марш в штаб и доложите командиру, что вы сорвали выполнение боевой задачи.
—Разрешите идти?
—Идите. Только бегом!
Я побежал. Дождь уже лил как из ведра. Мутные потоки воды ручьями стекали к подножью горы. Бежать по склону ее сейчас было опасно. Но был приказ, и надо было бежать. Не прошло и двух минут, как вся одежда на мне была уже мокрой. Дорога, на которую я выбежал, стала скользкой. Ни впереди, ни позади меня не было ни одного человека, ни одной машины или конной повозки. Да и кто сейчас пойдет пли поедет да еще по такой дороге. Струи дождя больно хлестали по лицу, стекали с подбородка за воротник. В ботинках было полно воды, и я бы их снял, если бы не острые камни на размытой дороге. Роба намокла, отяжелела, стала грубой и неподатливой. Обшлага блузы, всегда мягкие, теперь начинали резать и при каждом взмахе руки впиваться в кожу запястья. Дождь был холодный, но холода я не ощущал. Наоборот, хотелось снять одежду, чтобы не ощущать изнуряющей духоты и не обливаться потом. Впрочем разобраться в том, пот это или дождевая вода, было невозможно. Наверное, и то и другое. За Ванкоем я дважды терял равновесие и падал в лужи. Дождь быстро смывал прилипавшую глину, и роба становилась такой же, как и до моего падения, чистой, как после стирки. Вот уже и окраина Севастополя. А дождь не только не утихал, но, казалось, переходил в настоящий ливень. О молниях не думалось. Лишь один раз за всю дорогу, в конце четвертой Бастионной, я отшатнулся от электрического разряда в буквальном смысле этого слова. Будь я метров на десять ближе— неизвестно, чем бы это кончилось. Кажется, никогда еще так близко не подстерегала меня смерть, как в этот раз. Неприятное это ощущение. Будто кто-то впрыснул тебе под кожу ледяной воды или ты провалился в прорубь. Дыхание сперло, и, если бы в тот момент кто-нибудь обратился ко мне с вопросом, долго пришлось бы ему ждать ответа. А вот и штаб.
—Что случилось?— подбежал ко мне главный старшина, когда я вбежал наконец в радиорубку и в полном изнеможении свалился на первый попавшийся стул.
—Вышла из строя рация,— ответил я по слогам.— Извините, товарищ главный старшина. Все это я уберу.
Литвин посмотрел на мою мокрую одежду, грязные ботинки, большую лужу воды на полу и сказал:
—Пошли в каптерку. Там переоденешься в сухое, а заодно и расскажешь все по порядку.
Каптерка была рядом, но дойти до нее оказалось еще труднее, чем добежать до Севастополя. То ли сказалась сильная усталость, то ли проявилось нервное напряжение, которое не покидало меня всю дорогу. Я шел и, наверное, шатался. Командир взвода то и дело предупреждал меня: