Тайный советник вождя
Шрифт:
Ему надоела кунцевская дача, где в любой момент и по любому поводу к нему могли обратиться (позвонить) члены Политбюро. А может, захотелось сменить обстановку: он перебрался на Дальнюю дачу к дорогой сердцу Светлане, да и поближе ко мне.
Наша выздоровительная прогулка получилась несколько странной. Солнечным утром мы вышли на перекресток Рублевско-Успенского и Красногорского шоссе возле Первого поста, но направились не к Знаменскому, как обычно, а к микояновской даче. Само собой получилось: вероятно, потому, что дорога там идет под уклон, ослабленному болезнью Сталину шагать было легче. Этакий природный коридор, с обеих сторон
Слева обочина залита горячими лучами, там давно уже отцвели одуванчики, она казалась седой, пушистой от множества белых шариков. А справа, на теневой стороне, одуванчики отцвести не успели, здесь расстилался золотистый ковер. Под кустами много лютиков. Мне нравились те и другие обильные и яркие цветы перволетья. А Сталин вдруг остановился, губы его дрогнули, скривились.
— Желтизна, — сказал он.
— Да, на этой стороне цветы всегда держатся дольше.
— Как ви-и не понимаете, отвратительная желтизна! Цвет измены! раздраженно воскликнул Сталин и принялся яростно топтать одуванчики и лютики, выкрикивая: — Мерзость! Измена! Мерзость!
Бил носком сапога, бил каблуком с такой силой, что вылетали комья земли. Власик, державшийся в отдалении, бросился к нам, не понимая, что произошло: я остановил его резким жестом. А Сталину я не мешал, давая ему возможность разрядиться, излить гнев. И лишь когда лицо покрылось каплями пота, а движения сделались менее резкими, крепко взял его за руку, увлек назад, к Первому посту, где ожидала машина. Никто не должен был видеть его измочаленного, обессиленного, потерянного, поэтому я велел Власику ехать на мою дачу: это близко. И прямо скажу: радовался случившемуся, надеясь, что «взрыв» назрел и миновал, кризис, к счастью, остался позади.
Действительно, после этой вспышки Иосиф Виссарионович почувствовал себя лучше. Реже сморкался. Просветлели, прояснились глаза. Однако был слаб, после обеда сидел часа четыре в беседке в кресле один, подремывая. Мы с дочерью оберегали его покой. А вообще-то никто и не догадался искать его на моей даче. Дозвонилась только Светлана, тревожно спросила, где отец. Я сказал, чтобы она не беспокоилась. А на вопросы Молотова, Берии, Жданова, Кагановича и всех других пусть ответствует: завтра в полдень Сталин будет в своем кабинете. И Поскребышев пусть знает об этом.
Надо было удержать его при себе, оставить на ночь у меня или по крайней мере на Дальней даче, где была Светлана, где Власик позаботился бы, чтобы до «хозяина» никто не дозвонился, не разыскал. Ближе к вечеру, убедившись, что силы Иосифа Виссарионовича восстанавливаются, я предложил ему поехать на наше любимое место отдыха, на Катину гору, где оптимизм и уверенность черпали мы, любуясь величественным спокойным пейзажем. Иосиф Виссарионович охотно согласился. Власик тотчас выслал туда своих охранников.
Да, много на свете чудесных мест, но я приник душой к Знаменскому, к Катиной горе, и ничего не было для меня прекрасней и дороже. А Сталину еще, наверно, нравилось подсознательно и то, что там все же возвышенность, орлиная высота, в какой-то мере напоминавшая ему Кавказ.
Сели на узловатые корни старой сосны, выбивавшиеся из песчаной почвы на самом краю речного обрыва, и долго
— Великая Россия! Сколько она вынесла! Татары, поляки, французы — все откатилось и сгинуло, а Россия незыблема. И эта война минует, а Россия останется. — И вдруг, пытливо глянув на меня, спросил: — Как вы считаете, Николай Алексеевич, я теперь обязан уйти в отставку?
— Почему?
— Несостоятельный руководитель, поддавшийся обману, не оправдавший доверие народа. Как поступают в таких случаях порядочные люди?!
— Случай случаю рознь!
Я понимал, насколько трудно было Сталину заговорить об этом, подавив самолюбие. Ему известно было: его растопчут, уничтожат, едва лишится своих постов. Ему припомнят все: и личные ошибки, и ошибки партии на ее трудном, неизведанном пути. Он будет в ответе за голодные годы и раскулачивание, за ссылки и расстрелы, за все государственные просчеты и неудачи. На него «свалят» многое, ему не выжить, не уцелеть, и все же он заговорил об отставке. Совесть требовала?
— Если складывать бремя власти, то не сейчас, — как можно спокойнее возразил я. — Страна и партия лишатся привычного руководства. Начнется разлад, борьба за власть — и это во время войны! Вы в ответе за то, что было, и за то, что есть. Допустили срывы — исправляйте их, а не ввергайте государство в анархию. Не осложняйте положение.
— Вы уверены…
— Это единственно правильный путь. Честный путь. Иначе… Иначе я буду презирать вас.
— Спасибо, — сказал Иосиф Виссарионович. — Другими словами: сам нагадил — сам и убирай?!
— Формулируйте, как хотите. Сейчас важно не увеличивать растерянность, сомнения, а продемонстрировать нашему народу, врагам, всему миру спокойную уверенность. Что мы можем? Сперва определить, что и в какой последовательности делать. Затем энергично решать поставленные задачи. А устраивать самосуд — непозволительная роскошь. Пусть решает история. Добьемся успеха, тогда спрашивайте себя, в отставку или куда… А пока и не заикайтесь. Сейчас это самый большой вред, который только можно было бы принести…
Выслушав мою тираду, Иосиф Виссарионович долго молчал. И спросил вдруг совсем не о том, о чем мы говорили:
— Что сделает Адольф Гитлер, если я окажусь в его руках? Расстреляет? Повесит? Выставит на посмешище?
— Во всяком случае, казнит, конечно, нас с вами.
— Нас?
— Я не отделяю себя, вместе так вместе. Покатятся наши головы.
— У Гитлера есть гильотина?
— По крайней мере две действующие, причем одна — в женской тюрьме.
— Немцы… — пожал плечами Сталин. — Разве гильотина целесообразней расстрела?