Театральное эхо
Шрифт:
И вдруг она вспомнила, что когда-то мечтала музицировать. Она купила новенькое темно-вишневое пианино, и оно отняло половину места в той узкой мышьей норе, в которой они жили когда-то с сыном. С опозданием свершилась недоступная мечта, и если теперь кто-нибудь заходил ее навестить, она садилась за фортепьяно, ударяла по клавишам и, глядя на гостя, с победно-виноватой улыбкой напевала: «Ландыши, ландыши, белого мая приве-ет…» Теперь и комната нужна была побольше… Непостижим человек! В семьдесят лет она поступила в театральный кружок при клубе вблизи Белорусского вокзала. Бывшая актриса, она была здесь желанна. Ей поручили роль Настасьи Тимофеевны в чеховской «Свадьбе», она играла задорных и печальных старушек в переводных
Вероятно, ненаигранное сочувствие к таким вот одиноким душам помогало Раневской на сцене. Играя драму старости, она играла и упрямую жажду жизни. Это находило отзыв в сердцах зрителей старшего поколения, которые успели узнать об этом кое-что по опыту, но и у молодых, которые лишь смутно догадывались, что все это им предстоит.
Я рассказал Раневской о ее странном подобии, клубной, самодеятельной «двойнице». «Как вы думаете, когда она была счастлива?» – спросила, задумавшись, Фаина Георгиевна.
С началом репетиций пьесы Островского мы с Раневской стали видеться чаще, по ее приглашению я не раз бывал в доме в Южинском переулке и попробую описать его, каким запомнил.
Входящих пугал, приветствуя, бросаясь лапами на грудь, большой черный пес Мальчик. А из глубины квартиры раздавался басоватый, чуть в нос, часто простуженный голос Раневской, приглашавшей вас войти. Просторная, светлая комната была чуть затенена экзотическими растениями в кадках. Стояла красивая, но давно требовавшая починки старинная мебель, а сама хозяйка сидела в просторном кресле как большая барыня, одетая в сиреневый толстый халат. С появлением гостей она вставала, вынимала у себя градусник, убирала с колен книгу и начинала плавно, с поднятыми для равновесия руками, двигаться по комнате, намереваясь чем-то немедленно угостить или одарить. Дарить она любила больше, чем получать подарки, хотя не скрывала, что и это ей приятно.
На одной из стен висели фотографии лиц, в большинстве своем знакомых каждому, с самыми возвышенными надписями: «Дорогой и замечательной…», «Дорогой и гениальной…» – и подписи: Качалов, Ахматова, Пастернак, Николай Акимов. Другую же стену этого домашнего иконостаса занимали веселые, печальные, оскаленные, удивленные, мохнатые и гладко причесанные, в профиль и анфас собачьи морды. «Почему-то в публике, особенно в провинции, – объясняла Раневская, – распространилась весть, что я люблю собак, и мне все присылают их портреты».
Свою собаку, с которой она не расставалась в последние годы, ради которой избегала ездить в санатории и дома отдыха, она подобрала на улице. «Я дожила до такого плохого времени, – рассуждала Раневская, – когда исчезли домработницы. И знаете почему? Все домработницы ушли в актрисы. Вам не приходило в голову, что многие молодые актрисы напоминают домработниц? Так вот у меня домработница опекает собаку. Та живет, как Сара Бернар, а я – как сенбернар. Вообще-то люди, которые любят животных, не могут быть злы. Моя мать была добрая женщина, и я унаследовала этот недостаток. Вот еще птицы. Я тоннами сыплю зимой воробьям пшено за окна. Вы подумаете: психопатка. А сейчас холод, пшено падает в грязь, затаптывается, и они его не найдут. Честно говоря, я непрерывно думаю об этом».
Так и запомнилось: собаки, воробьи, растения в кадках – привычное домашнее окружение Раневской. Когда ее спрашивали, у кого она лечится, она независимо отвечала: «Я лечусь у своей собаки». Но всё же врачи, которых она ради красного словца не щадила,
Это была правда. Пушкиным, как и Чеховым, и Толстым, она жила вседневно. С воодушевлением читала строки Ахматовой:
И было сердцу ничего не надо,Когда пила я этот жгучий зной.«Онегина» воздушная громада,Как облако, стояла надо мной.Восхищалась, как точно передают слова «воздушная громада» – всю огромность и вместе с тем легкость пушкинского созданья. А тут еще «облако» над головой и взгляд на небеса, где оно неспешно проплывает… Чудо!
Однажды она позвонила мне крайне возбужденная, требуя адрес редакции какого-то тонкого журнала, где была напечатана оскорбившая ее своей бесцеремонностью статья о Пушкине. «Недавно они просили у меня интервью, и я опрометчиво согласилась, не зная, что они способны на такую гадость!» Зная вспыльчивость Раневской и ее отходчивость, я просил, если она не отошлет письмо, подарить мне на память автограф. Так и случилось. Сейчас письмо это передо мною. «Как могли поместить Вы в Вашем журнале подобное безвкусие, бесцеремонность к памяти Великого Пушкина?» – негодовала Раневская.
Если о Пушкине она говорила возвышенно, с ощущением дистанции, то Чехова воспринимала коротко, как близкого человека, почти родственника – ведь она к тому же была его землячка. Вспоминала Таганрог, дом, где она жила с родителями – Николаевская, 12. В памяти ее остались аллеи городского сада, спуск, ведущий к морю, вид зеленых, с акацией из-за забора, улиц: «Окна раскрыты, и из каждого окна несется музыка». – «Так уж и из каждого?» – усомнился я. «Представьте, в Таганроге во многих домах стояли фортепьяно. Наш город был очень музыкален», – парировала Раневская. Память о семье Чеховых в Таганроге была еще совсем свежая. «Я лечила зубы у его племянника, – вспоминала Фаина Георгиевна. – Мама знала многих, с кем он был знаком, у кого бывал. Гимназисткой я бегала к домику, где он родился, и читала там книги, сидя на скамье в саду».
В 1904 году летом они жили на какой-то роскошной даче – семья Раневской была состоятельной, «буржуазной», как она говорила. «Сколько лет мне было тогда? Я родилась… в 1896 году. (В другой раз называлась другая дата.) Значит, восемь? Вдруг крик из комнаты матери: “Его нет! Умер! Умер!” В испуге я вбежала в комнату: кто, кто умер? Мать с газетным листом в руках, а в газете извещение: “Вчера на курорте Баденвейлер в Германии скончался Чехов”. Я пошла в библиотеку отца, открыла том Чехова наугад и прочла “Скучную историю”. Сколько лет мне было? Быть может, девять? Я читала “Скучную историю” и, вообразите, всё поняла. Так кончилось мое детство».
Новых книг Раневская почти не читала, а только перечитывала старые, надежные: Чехова, Лермонтова, Льва Толстого. О Толстом тоже говорила охотно, подолгу, в особенности когда в Театре имени Моссовета задумали ставить «Живой труп». «Я впитала любовь к Толстому не с молоком, а со слезами матери. Второй раз мать рыдала над газетным траурным сообщением в 1910 году. Она говорила, что не знает, как жить дальше: «Погибла совесть, совесть погибла».
В 1920 году юная Фаина Раневская решила совершить паломничество в усадьбу и к могиле любимого писателя. Софьи Андреевны уже не было, но в Ясной Поляне сохранялся стиль жизни толстовской семьи. Раневскую поразили мелочи: в спальне рядом с умывальным тазом зеленый обмылок – это вегетарианское пальмовое мыло Чертков присылал Толстому из Англии. Ночное ведро – Толстой не разрешал выносить его прислуге, каждое утро сам спускался с ним по лестнице.