Темно-синий
Шрифт:
Бог ты мой! Вот так я плачу, давлюсь слезами, и по закону подлости на бордюре у входа в библиотеку сидит Джереми Барнс и смотрит прямо на меня. И от этого я чувствую себя еще и полной дурой. Вот он встает и бросается ко мне. Вот его пальцы обхватили мое запястье, словно наручник.
Я вроде бы начинаю вырываться, но у Джереми такие теплые пальцы, а его прикосновение отзывается сладкой болью.
— А ну-ка, иди сюда, — говорит он и ослабляет хватку, переплетая свои пальцы с моими.
Господи, какая же я все-таки потерянная. Оттого простого факта, что мы держимся за руки, мне уже хочется визжать. Джереми
— Твой? — тупо спрашиваю я. В голосе еще слышатся слезы. Ненавижу, когда так происходит.
Джереми качает головой:
— Нет.
Он как следует пинает задний бампер. Это приводит к неожиданному для меня результату: со скрипом открывается багажник.
Наверное, я смотрю на него с ужасом, потому что Джереми улыбается — при этом его родинка, как у Синди Кроуфорд, тоже как будто улыбается — и говорит:
— Не волнуйся. Тот парень, чья это машина, подвозит меня каждое утро. А вот это мая, — улыбается он, доставая из багажника видавшую виды доску. — По крайней мере, была утром.
— Это для… для бус? — шепчу я, утирая слезы рукавом балахона. Я хочу, чтобы он знал, что я тоже обращаю на него внимание, что, возможно, я тоже коллекционирую факты о нем.
Джереми кивает:
— Пару часов назад я решил, что ее пора распилить, но сейчас я подумал… может, стоит еще разок на ней прокатиться.
Он захлопывает багажник и снова берет меня за руку — кожа у него необыкновенная, приятная, словно шоколад на языке. Он тащит меня по улице, к углу, где близко к тротуару подходит бетонный дренажный желоб. Кто-то написал на его дне краской из баллончика, гигантскими белыми буквами: «Таглайф». На полоске травы, отделяющей желоб от обочины дороги, валяются несколько темных пивных бутылок.
Джереми ставит доску на край желоба, оборачивается и смотрит на меня.
— И что? — спрашиваю я и прячу руки в карманах кофты. — Мы пришли сюда, чтобы ты показал мне какой-нибудь хитрый скейтерский трюк?
Он улыбается и качает головой.
— Нет, — я смотрю вниз, — тут перепад, наверное, футов пять.
— Это ерунда, — пожимает плечами Джереми.
— Можно и на меньшей высоте себе шею свернуть, — усмехаюсь я.
Однако Джереми уже взял меня за плечо и подталкивает к доске, и неожиданно для себя самой я стою на ней, а он говорит:
— Немножко подай ее вперед — спокойно, будто летишь.
— Нет, нет, — повторяю я, потому что зачем это мне, в самом деле, нужно. — Я не умею… Я упаду.
Джереми снова подталкивает меня, колеса крутятся, доска ныряет вниз, и я скольжу, но вроде как не вниз, а вглубь. Не против ветра, а внутри него. И в этот момент не существует ничего — по крайней мере, ничего плохого, — только шум несущегося воздуха в ушах и прохладный порыв ветра, высушивший слезы на лице. Из-под бетонных блоков «сейчас» пробивается смех. И весь мир становится таким легким, таким… нормальным.
Доска проезжает нижнюю точку желоба, приложение сил изменяется, и я начинаю терять равновесие. Я машу руками, и мой смех превращается
— Ну, как себя чувствуешь? — спрашивает Джереми.
Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть на него. Он стоит, засунув руки в карманы, и улыбается. Он собой очень горд.
— Чувствую себя человеком, — отвечаю я.
Джереми садится на корточки и протягивает мне руку. Я поднимаю доску и засовываю ее под мышку, и парень втаскивает меня обратно на обочину. Как приятно его касаться… Я не отпускаю его ладони, даже когда стою на ровной земле. Мы смотрим друг на друга, и я думаю, что, может быть, он сейчас меня поцелует. В надежде на это мое сердце начинает биться чаще.
Но вместо этого Джереми наступает на конец доски и ловит ее за колесо. Так маленькая девочка могла бы держать куклу — за одну руку.
— Вот теперь ты понимаешь, — говорит он, но ничего не объясняет и, развернувшись, направляется к далекой толпе на парковке Крествью-Хай, которая уже начала втягиваться обратно в здание школы.
— Понимаю что? — кричу я Джереми вслед. Что он загадками-то разговаривает? Он дзенский монах, что ли?
— Моя доска, Аура, — обернувшись через плечо, говорит он. — Мне нужна моя доска. Раскрась уже мою доску. — От одного этого слова — раскрась — у меня слегка кружится голова.
Я смотрю, как Джереми уходит, и мое желание становится похоже на прибой, с которым я сражалась во Флориде, — словно гигантская рука, оно хватает меня и затаскивает на глубину, так что я даже не знаю, смогу ли когда-нибудь вздохнуть.
Когда я, запыхавшись, возвращаюсь в школу, потрескивающий голос из интеркома посылает нас всех на четвертый урок, то есть в моем случае на английский язык. Словно во сне, я иду в класс старой доброй миссис Колейти. Кожа у меня горит, потому что лечебное воздействие поездки на доске Джереми заканчивается, и во рту опять появляется кислый привкус моей идиотской жизни.
Колейти со скрипом раскручивает колесо урока. Рядом со мной сидит Кэти Претти. Она натягивает рукава свитера на пальцы, вздыхает и откидывается на стуле — ну, знаете, с таким видом, будто ее тут держат насильно, приковав к парте наручниками. Как будто какой-то садист украл ее, когда она остановилась возле магазина, чтобы купить вишневого мороженого «Айси». Да все знают, каково это — сидеть на уроках. Действительно как будто приковали наручниками, невзирая на все твои протесты.
Вот Кэти вздыхает, и тут же Джордж, который сидит позади нее, протягивает руку и касается ее спины. Он всегда так садится — на всех уроках, на которые они вместе идут. Джордж — синеглазый, светловолосый. Разбил немало сердец. Красивый, спокойный, умный, простой в общении и незлобный, словно парень из подросткового сериала восьмидесятых годов — Кирк Кэмерон или Скотт Байо. «Друг, не волнуйся, скоро все образуется. Ведь уже 7:49». Джордж Коньерс целовал только одну девчонку — счастливицу Кэти, — и она никогда из-за него не плакала. Как только он почесал ей спину, у нее лицо изменилось. Она больше не в тюрьме.