Темы с вариациями (сборник)
Шрифт:
Ни в коей мере не приписываю себе никаких проповеднических заслуг в этом событии. Я только предоставил магнитофон и записи да был радостно терпелив по отношению к бунтующему Нейгаузу.
Думаю, что Генрих Густавович также вновь испытал великую радость познания чего-то нового, прекрасного и до той поры непонятного в том деле, в котором он знал и умел все.
Прогон для главного режиссера
До того как стать худруком Театра имени Пушкина, Борис Иванович Равенских был очередным режиссером
Он называл ее «обезьяньей» и обвинял в отсутствии даже признаков мелодии. В большинстве его собственных спектаклей инструментом, находившим тотальное применение, была балалайка.
Теперь же, в качестве главного режиссера, Борис Иванович потребовал, чтобы для него, в порядке худрукского досмотра, был проведен прогон репетируемого спектакля. Инсценировали роман Х. Лакснесса, который в те годы – в начале шестидесятых – казался читающей публике и глубоким и знаменательным.
Музыку спектакля к этому моменту я успел и сочинить и записать в оркестре, но «вставить» в действие еще не успел. Так как на сцене одним из действующих персонажей был органист, а денег на запись органа у театра не было, я подобрал, по мере необходимости, несколько фрагментов из Kunst der Fuge [5] – одного из самых удивительных и совершенных творений Баха; со сцены они уже звучали.
В фойе перед началом прогона Борис Иванович, увидев меня, радостно приободрился и заявил:
– Ну что, опять небось написал эту свою муть без мелодии? – И он нарисовал руками в воздухе несколько кренделей.
Я ответил:
– Не знаю, не знаю, Борис Иванович. Вам виднее.
По случаю просмотра «дела» главным режиссером в зале сидела большая часть труппы, не занятая в спектакле.
Прогон начался, продолжился и закончился.
В зрительный зал дали дежурный свет. Актеры спустились со сцены, и все приготовились слушать. Я сидел ряду в двенадцатом, Борис Иванович – ряду в шестом, чуть наискосок от меня.
– Да… да… – начал Равенских. – Пьеса у нас трудная, глубокая, философская… Это вам не как у Фиша: «Ух ты, ах ты, все мы космонавты». Тут думать надо. Пьеса сложная… философская… Надо нести мысль! А как ее нести, если на сцене у нас темнота – артисты копошатся, как дикари в пещере! Надо их осветить, именно осветить!
Немного подождав для большего эффекта, он неожиданно развернулся всем корпусом назад и, закидывая руку за спинки кресел, прогремел в мою сторону:
– Но музыка! Это черт знает что! Орган ревет!! Никакой мелодии!!
Поняв, что наступил мой миг, я, перебивая Равенских, выпалил:
– Стоп! Стоп! Минуточку!
– Что такое?! – Борис Иванович опешил от такой бесцеремонности и даже слегка побледнел.
– Борис Иванович, – произнес я очень громко и раздельно, – должен вам официально заявить: в том, что вы сейчас слушали, ни одной моей ноты не было!
– Как не было? – испуганно спросил Равенских.
– Так, не было! – ликовал я.
– А что же это? – тихо спросил он.
– Э-то Бах!!
Наступила
– Как… Бах? – еще тише спросил он.
– Так… Бах!!!
Тишина стала гробовой. После мучительной паузы совсем тихо и жалко прозвучал вопрос:
– А что же теперь делать?! – вопрос был обращен ко всему миру, но Вселенная безмолвствовала. Обсуждение было смято, и, сказав несколько малозначащих слов, Борис Иванович распустил собрание.
Я заметил, когда шел к выходу из зала, что Равенских внимательно проследил за тем, в какую дверь я выйду, и сам, на всякий случай, вышел через противоположную.
Истинная бдительность
Спектакль закончился. Я побежал в дирижерскую комнату, чтобы сообщить Жюрайтису некоторые замечания о сегодняшнем исполнении. Только мы успели раскрыть положенную на крышку рояля партитуру, как дверь в дирижерскую без предварительного стука отворилась, сначала показалась рука, держащая партию контрабасов из моего балета, а затем ее владелец, одетый в превосходно сшитый черный костюм. Встретив его на улице, я бы решил, что он академик или по меньшей мере членкор.
Не здороваясь, он раскрыл партию на последней странице, протянул ее Жюрайтису и произнес со сдержанным гневом:
– Альгис Марцелиевич! Прошу вас обратить внимание на это вопиющее безобразие и доложить в дирекцию оркестра!
Некоторое время Жюрайтис что-то изучал в партии и затем сказал:
– Да, это ужасно! Я обязательно доложу!
Я бросился вперед, любопытствуя, что бы там такое могло быть?! Жюрайтис быстро перехватил меня хорошо натренированной рукой:
– Нет, нет! Тебе нельзя!
«Членкор», корректно раскланявшись, удалился.
– Теперь смотри, – разрешил Альгис…
На последней странице партии контрабасист начертал длинный перечень самых грязных матерных ругательств в мой адрес.
– Ну и что тут такого! Я привык к подобной переписке оркестрантов со мною еще во время репетиций! А что это за человек и какое дело ему до этого?
– Ты же знаешь, что сегодня в театре Микоян? Так вот – это его охранник, который должен находиться в оркестре под правительственной ложей прямо в группе контрабасов. В его представлении то, на что смотрит Микоян, не может быть ничем дурным. В подобных ругательствах он усмотрел оскорбление власти и прореагировал так, как ему положено.
В дирекцию Жюрайтис не пошел.
Однако проверила…
В Большой театр на генеральную репетицию и приемку Министерством культуры СССР моего балета прибыла Екатерина Алексеевна Фурцева. После просмотра она приблизилась к своему месту за столом обсуждения нетвердыми шагами, не сразу нашла спинку стула, лицо ее было покрыто большими красными пятнами. Она села и некоторое время изучала лица сидящих за столом так, как будто впервые их увидела. Затем, медленно и мучительно извиваясь верхней половиной тела, она начала говорить: