Тень скорби
Шрифт:
— О боже. — Марта принимается орудовать гребнем с удвоенной энергией. — В конце концов, не такой уж Брэнуэлл и завидный жених. Прости, Мэри. То есть простите все, но… я стараюсь как-то облегчить ситуацию и тут же понимаю, что ничего у меня не получается.
Это произошло ярко и очень быстро, как жизнь поденки. Едкие перебранки приобрели окраску флирта, флирт вызрел во что-то большее, — а потом резкое отступление Брэнуэлла, за которым последовали холодные взгляды, пустые беседы и нежелание оставаться с Мэри наедине. Лишь тактичное вмешательство мистера Уэйтмана не позволяло этому перерасти в откровенную грубость.
Странно и в то же время — даже до этого вечернего признания в спальне — в чем-то понятно Шарлотте. Едва ли она нуждалась в хриплых объяснениях Мэри, почему та просто рассказала Брэнуэллу о своих чувствах. Она знала честность и прямоту подруги. А еще она знала — не по собственному опыту, но благодаря
— Мы не должны говорить, — заявляет Шарлотта. Собственный голос трещит у нее в ушах, резкий и пророческий в полуночной тишине. — Что бы мы ни чувствовали, мы не должны знать об этих чувствах. А если знаем, значит, с нашей нравственностью что-то не в порядке. Если тебе нравится мужчина — ты даже не любишь его, просто он нравится тебе настолько, что тебя к нему тянет, а потому думаешь, что, возможно, полюбишь его, — ты тоже не должна этого знать. Ты должна ходить и болтать слюнявую чепуху, как эмоциональный младенец.
— Верно, — соглашается Марта. — Так устроен наш мир. Джентльмен должен загнать тебя в беседку, припереть к стенке, сообщив о своих чувствах, а ты, охваченная трепетом и робким удивлением обязана обнаружить в своем сердце ответную эмоцию.
— Обычно в груди, — говорит Мэри, смеясь.
Эмили, хмурясь, неслышной кошачьей походкой перебралась к окну и теперь, прислонившись к нему, дергает себя за волосы и деловито водит по половицам длинными белыми пальцами ног, словно пишет что-то.
— Какое отношение к твоим чувствам имеет мир? — Ее голос звучит довольно резко. — То есть, к твоим, нашим, моим — чьим угодно? Это последний замок. Его нельзя захватить.
— Что ж, мне уже лучше, и теперь кажется глупым даже обсуждать это. Спасибо вам за снисходительность — особенно учитывая, что он ваш брат, — оживленно говорит Мэри. — Самое нелепое, самое абсурдное во всем этом то, что я никоим образом не стремлюсь женить на себе мужчину, и Брэнуэлл, несомненно, видит это. Я вовсе не собираюсь выходить замуж. И я решительно настроена против брака. У меня совсем другие понятия.
— Какие другие понятия? — спрашивает Шарлотта, мимоходом, но с пламенным любопытством.
— Тсс, тетушка, — шикает Эмили. Она накрывает свечу несгораемыми ладонями, и все они вдыхают напряженную тишину, пока паттены неторопливо приближаются к двери, останавливаются и, наконец, цокают дальше.
— Давайте, наверное, ложиться спать, — предлагает Марта. Так они и делают, и только тогда, в горизонтальном положении, Мэри глубоко, тайком вздыхает и отвечает, если, конечно, это ответ:
— Я хочу уехать далеко-далеко. Беда в том, что достаточно далекого места не существует.
Комната Брэнуэлла. Вечерний час, когда Шарлотта часто заходит и разговаривает с братом, наблюдая, как брызги золота или лед пурпура разливаются по подоконнику.
— У меня новая история.
— Чудесно. — Брэнуэлл виден только со спины — склонившийся над своей шкатулкой для письма, почти втиснутый в ночной столик. Его лицо щелчком поворачивается к Шарлотте: — Ангрианская, надеюсь?
— Нет, не совсем.
Брэнуэлл издает сквозь зубы скучающий бурлящий звук, снова склоняется над листом.
— Хорошо, я просмотрю ее, когда будешь готова.
— О, я еще вовсе не начинала ее писать, — говорит Шарлотта. — Она у меня в голове, но законченная или… почти законченная. Она про человека, который работал клерком в конторе. Он довольно хорошо оплачиваемый клерк, и у него есть кое-какие перспективы, но он чувствует, что заслуживает большего. И вероятно, он действительно заслуживает.
— Пока что скучно, — нараспев комментирует Брэнуэлл, — скучно, скучно.
— Но вместо того чтобы получать заслуженное, он все время оказывается в стороне, и потому его не покидает ощущение, что судьба к нему несправедлива. Это его злит. Но он бессилен выразить этот гнев. Пожилая мать во всем на него полагается, кроме того, ему нужно заботиться о собственной семье. А управляющий конторой — деспот, который получает удовольствие, тираня клерка, заставляя того прочувствовать всю приниженность должности. Весь день клерк вынужден держать гнев и разочарование под спудом, глубоко в груди. Но когда он приходит вечером домой, дела обстоят иначе. На короткое время власть оказывается в его руках. У него есть сын, маленький мальчик, который обожает отца, ловит каждое его слово и готов сделать все, лишь бы ублажить его. Вот здесь-то клерк и находит возмещение за горечи своей жизни. Он не бьет мальчика, не бранит его. Но он холоден и взыскателен, и угодить ему невозможно. Старательно, гордо он скрывает от мальчика свою любовь. И в этом
Брэнуэлл начинает ерзать.
— Твой писательский стиль приобретает угнетающе повседневный оттенок, Шарлотта.
— О, я еще не решила, записывать эту историю или нет. Но в ней есть правда, как думаешь?
— Возможно. Хотя, признаться, вряд ли я когда-нибудь понимал, что такого интересного в правде… — Брэнуэлл умолкает и после небольшой паузы говорит: — А ведь я был прав, не так ли? — Он почти поворачивается к сестре: свет белит мелом его скулу. — Насчет того, что мы перестали ладить. — Мел стирается. — Думаю, я бы предпочел, чтобы ты сейчас ушла.
— Брэнуэлл…
— Я действительно так думаю, Шарлотта. — Голос брата колючий, надтреснутый.
Когда Шарлотта тянется к ручке двери, он добавляет:
— Кстати, не нужно жалеть мальчика. В конечном счете так для него лучше.
Брэнуэлл один. Он открывает чемодан, спрятанный в ногах кровати; он нуждается в чем-то, что помогло бы ему продержаться, ибо реальность слишком сильна для него. Холодная округлость маленькой бутылки под пальцами. Хвала настойке опия. В первый раз он попробовал ее в прошлом году, во время поездки с другом в Ливерпуль, когда слег с невралгией. Друг посоветовал. Опиум, хороший слуга и дрянной хозяин: посмотрите на Джонни Китайца, тайком ныряющего с пристани после очередной дозы. Тошнотворно сладкий запах забивает ноздри, когда Брэнуэлл выпускает на волю лекарственного джинна. Лишь изредка бывает, что только это может унять тревогу. Сиди и жди, жди тихого прекрасного расцвета, когда складные ширмы разума раздвинутся и можно будет взглянуть на вещи в этом подпольном свете. А иначе они невыносимы. Теперь можно снова приблизиться к серому каменному дому посреди Озер, снова глотнуть горного воздуха, снова насытиться головокружительным видом на высокие горы (ибо теперь чувства многое могут сказать друг другу). Еще можно испытать гордость за свою должность, за добродушие и откровенность мистера Постлтвейта, за то, что миссис Постлтвейт так лестно отзывалась о талантах молодого мистера Бронте («Ах, как нам повезло, что он у нас есть!»), и гордость за тот день с Хартли Колриджем (отец его — выдающийся любитель опиума, и это кое о чем, конечно, говорит), когда беседа текла и звенела, словно музыка. А теперь смеем ли мы пустить крадущийся свет на дюйм дальше и окутать эту фигуру? Да, все в порядке, она выглядит как при первой встрече, эта милая Агнесса; что-то настолько притягательное, почти до абсурда обворожительное в ее больших темных глазах, когда она идет по коридору с бельевой корзиной в обнаженных руках, и скоро, о да, мы можем чувствовать вкус этих белых рук вокруг шеи и слышать ее снисходительный смех. Нет, никого нет, ну разве что молодой парень Джеки с фабрики, но вряд ли стоит ревновать к легкому развлечению, и вы же не забыли, сударь, что я, к сожалению, очень нуждаюсь в этих новых туфлях. Сейчас доза испускает свой самый яркий свет — сможет ли она сделать это переносимым? — и он видит самого себя, болтающегося у черного входа в домик Агнессы, а потом, при свете лампы, ее темные глаза, которые больше не околдовывают, но раздраженно сужаются: да, да, я уверена, но я попробую избавиться; хорошего понемножку, сударь, вы все неправильно поняли. Теперь мистер Постлтвейт, очень pomposo [59] , возвышается над его столом, хватает за лацканы, ноздри, раздувающиеся и волосатые: мистер Бронте, как можно выставить себя дураком из-за служанки и — ах ты! — запятнать доброе имя семьи; немедленно покиньте мой дом, мистер Бронте, вы слышите, немедленно! Терпимо? Да, можно даже посмеяться над самим собой, глядя, как ты собираешь чемоданы, — в конце концов, это был всего лишь эпизод, забавно вспомнить…
59
Pomposo — помпезный, напыщенный (итал.).
Кроме Агнессы. Кроме Агнессы, которая сочла его по меньшей мере дурачком. Ах, сударь, вы дурачок. Эта презрительная усмешка. Нестерпимо. Из-за желания, такого же сильного желания — как с той девушкой в Бредфорде, когда ее маленькая сестра плакала в соседней подвальной комнате, унылой и темной, с закопченным подобием камина, куда он положил деньги. Понимание, конечно, что это, прежде всего, вопрос денег, но все же… О, желание! Конечно, когда ты в этих объятиях, ты, несомненно, желанен, тобой восхищаются, ты Нортенгерленд, король и завоеватель, ты мужчина, каким и должен быть. Ты мужчина — ах, доза сделала свое обезболивающее дело, потому что теперь он может прикоснуться к этому жуткому нарыву правды, — мужчина, которым, как ты боишься в душе, тебе никогда по-настоящему не стать.