Тень стрелы
Шрифт:
– Часто. Здесь хорошо. Напоминает, – у него внезапно перехватило горло, – Россию… Москву… «Яр», «Стрельну»…
Они сели за стол. Клубы сизого табачного дыма вились под потолком небольшого зальчика, народ курил здесь безбожно. На столах стояли массивные малахитовые, нефритовые пепельницы с рельефами, изображающими сплетенные в любви мужские и женские тела. Раскосый мальчик-официант, с белым полотенцем, перекинутым через запястье, вежливо склонился перед ними. Сначала пролопотал нечто по-монгольски, потом замяукал по-китайски,
– Сьто зелаете, каспада? Есь холоси отвалная лыба, уха, есь икла, есь блинсики с иклой, есь ласстегай…
– Блинчики тащи! Три порции.
– Сьто балин пить будет и балысни? Для балысни мозет быть сладкий вино, для каспадин…
– Для «каспадин» водку тащи, разумеется, – сердито оборвал его Семенов. – Барышни, вы будете пить мадеру? Тащи и мадеру. Там разберемся.
– Есь ессе, есьли каспадин зелает, коняк, сакэ, сладкий медовуха…
– Я сказал – мадеру! Знаю, как у вас готовят медовуху! Из-за стола не встанешь…
Официант-китаец унесся на кухню со всех ног. Невидимый балалаешник перестал тренькать «Ямщика». На маленькую сцену вышла певичка. Машка так и впилась в нее глазами.
– А, Иринка, стерва… Мое место тепленькое сразу же заняла… Изгаляется тут сейчас, сопля… А петь-то, Федура, не умеет, не поет, а скрипит… Глотку-то хоть коньяком смажь, ты, профурсетка… – забормотала Машка, не сводя глаз с певички. Семенов насмешливо наблюдал за ней.
– Что, Маша, тряхнуть стариной захотелось? Валяй, тряхни. – Семенов кивнул на сцену. – Вот допоет, и ты ступай… Ступай, ступай! Пока блюд ожидаем… споешь что-нибудь хорошее… и Катя тебя послушает…
Машка вскочила, лягнув стул ногой. На нее оглянулись. Катя потихоньку наблюдала за публикой. Дамы одеты не слишком роскошно, но с претензией на изысканность: черные короткие платья а ля Коко Шанель, черные перчатки, длинные пахитоски в зубах, длинные висячие серьги до плеч, алмазики на груди – настоящие или стразы? Сейчас все стразы, все подделка, подумалось ей грустно. Настоящий только лиловый лук на рынке да баранье мясо. Семенов намедни заказал ей сделать пельмени… а она все никак не соберется… да и мяса в дивизии – не ахти какие запасы… вот нынче подкупили…
Машка шла к сцене между столиков, прорезая выпяченной грудью табачный дым, а Катя осматривалась: да, да, много эмигрантов… Но есть и монгольские лица… Они глядятся среди русских древними камеями, медными воинскими щитами… Ее ухо уловило, среди русского бормотанья, и сбивчивую, торопливую английскую речь. В таком ресторанишке наверняка, как голавли в тихой речке, водятся шпионы. Тусклый, приглушенный свет сочился из-за хрустальных висюлек огромной, как остров, люстры, свисавшей блискучей, искристой гроздью прямо над их головами.
Машка уже дошла до сцены. Взлезла на нее. Подойдя к рампе, осклабилась, по-свойски отпихнула кланяющуюся певичку, подмигнув ей, та вытаращилась на Машку изумленно: «Ой, гляди ж ты, живая, Манька…
– Ах, шарабан мой, американка! А я девчонка да шарлатанка! – закричала она со сцены в зал, да так нагло и весело, что все сразу заулыбались. Маленький оркестрик – два скрипача, гитарист и старик-тапер за обшарпанным роялем, впивающийся в клавиатуру, как орел – когтями – в скалу, быстро подхватили знакомый мотив, вжарили по струнам и клавишам, стали наяривать залихватскую песенку. Семенов азартно хлопал в ладоши.
– Ну, Машка!.. Ну, сукина дочь!.. Вот вытворяет!..
Машка уже каталась по сцене кубарем и колесом. Она отплясывала канкан, задирала толстые ноги выше головы, и Катя поразилась молодой гибкости и подвижности ее пожившего, потрепанного располневшего тела. Как она вертелась! Как озорно задирала юбку, показывая публике белую ляжку! Ну, Мулен-Руж… Вот этим, да, этим она его, мужлана, и прельстила…
Внезапно Трифон ткнул Катю локтем в бок. Она поморщилась: что за мужицкие манеры, мне же больно, Триша!
– Гляди-ка, вот это да, Иуда пожаловал… Собственной персоной…
Катя вся вспыхнула. Она заставила себя поверить, что искренне обрадовалась шурину. Он уже шел между столиков к ним, искоса бросая взгляды на сцену, где под залихватский аккомпанемент оркестра разнузданно, оголтело-рьяно плясала Машка, тряся по-цыгански грудями-дынями. Иуда подошел к ним. Вот он рядом. Вот он здесь. О лучше бы он ушел, сгинул куда-нибудь скорее. Зачем он так близко к ней стоит?
– Рад видеть вас здесь, – легко поклонился он. – Трифон, ты уже заказал еду? А то я угощаю…
– Да вон несут уже, не хлопочи, братец, – поморщился Семенов, расстегивая пуговицу на кителе. – Мерси боку, ходя! – кинул он китайцу, угодливо расставлявшему на столе блюда. Красная икра россыпями саянских рубинов лежала поверх горок свежеиспеченных блинов. Китаец уже откупоривал мадеру, запахло сладким давленым виноградом, отсырелой пробкой.
– Ух, Иудушка, просто слюнки текут, – потер ладони Семенов, всегда любивший вкусно поесть, – там-то, в лагере, отвыкаешь от такого… цивильного… Какими судьбами здесь, у Сытина? Жалуешь Ивана Андреича? Или он тебя?..
– Да низачем, – улыбнулся Иуда одними губами – глаза его не улыбнулись. – Просто отдохнуть пришел от этой мерзкой суеты. Все гибнет, все разваливается, брат. И мы – не иголки с нитками, чтобы сшивать прорехи. Ступай, голубчик, я сам даме налью, – отослал он услужливого китайца, уже вертевшего в руках откупоренную бутылку над алмазно сверкающими рюмками.
Налил Кате в рюмку темно-вишневой мадеры. Себе и брату – водки.
– А это чей пустой прибор?
– Не узнаешь? – Семенов кивнул на сцену. – Это же Машка! Глянь, как пляшет, оторва! Залюбуешься…