Тень жары
Шрифт:
– Чего там? – спросил я у влажнолицего виночерпия, в левом глазу которого свило гнездо пухлое бельмо.
В ответ он пошевелил студенистой, устричнотелой опухолью, и меня чуть не стошнило прямо в ящик с посудой.
– Так доктора бастуют! Вишь, кольцо перекрыли* [5] .
Над кипением автомобильных звуков возрос чей-то спокойный, уверенный голос, слегка просеянный характерным мегафонным шипением; голос сообщил, что профессор медицины, возвращающий каждый день людей с того света, получает вдвое меньше тюремного охранника и что в таком случае говорить об остальных работниках реанимационного конвейера...
5
*
Нечего говорить, поскольку последняя шлюха на вокзале кует собственной задницей куда более приличную деньгу, чем профессор, это вполне в русле современного жанра.
Я сказал бельмоглазому, что давно мечтал об "Агдаме".
– "Агдам" я пью с детства, – признался я. – У мамы кончилось молоко, и она поила меня "Агдамом".
Потому я вырос такой большой и красивый. Вот только с деньгами у меня сегодня плоховато.
Он пошевелил бельмом: "Проходи, не отсвечивай".
Я закатал рукав и сунул ему под нос часы – дрянь, штамповка, такие часы в Гонконге продают на килограммы. Он выкинул в пальцах знак "Victory": значит, две.
– И отыграй сюда немного деньжат, – потребовал я. – Хорошее вино надо чем-то заесть.
Он нехотя отыграл, мы совершили выгодный бартер: два "Агдама" плюс немного деньжат – можно жить.
Возле одной из коммерческих лавок я обратил внимание на причудливый персонаж: драповое пальто, мелкие, острые черты лица, нервная, дерганая мимика – да мало ли их тут таких, нервных, – но чем-то он из общей массы выделялся. Да, болезненной сутулостью! Эти люди везде и всюду несут на себе примету – придавленности, наверное. Они рождаются на свет прямыми, сильными и здоровыми, но низкие потолки их темных бараков, сам тяжелый смрадный воздух их лачуг чугунно давит на плечи, давит и сгибает их спины.
Он швырял мелкие, коротенькие взгляды по сторонам, избегая опускать очи долу, где на газетке были разложены странные продукты, цветом и формой напоминавшие спелую сливу размером с кулак.
– Это съедобно?
Он испуганно зыркнул в мою сторону и закашлялся.
– Я говорю, это птица или рыба?
– А, кх-х-х, это... – кашлянул он. – Это, видите ли... голуби. Берите. Совсем недорого... Берите, пожалуйста.
Я заметил, что он дешевит: лесной голубь – это деликатес, запеченного в глине, его подают в парижских ресторанах.
– Они хоть не болели бруцеллезом? – спросил я, пока он заворачивал тушки в газету.
– Ну что-о-о-о-о вы! Я же в этом понимаю... Я преподаватель биологии. Что вы, что вы! Не лесной, конечно, обычный, городской, но ни боже мой, какой бруцеллез, что вы!
Вот и хорошо – есть с чем прийти в гости. Тут недалеко, в доме, где обувной магазин.
У входа в подземный переход я задержался – что-то меня остановило. Я обернулся.
Торговец голубями буквально переломился пополам – его сотрясал приступ сухого чахоточного кашля.
Если сегодня у нас двадцать первое, то, выходит, мы познакомились ровно неделю назад, шестнадцатого.
Она рухнула под колеса моего "жигуля".
Шестнадцатого, то есть на следующий же день после того, как я высказал Катерпиллеру просьбу познакомиться с документами его лавочки.
Сейчас
Я ехал Даевым переулком в сторону Сретенки – слава богу, медленно! – и из подворотни наперерез мне метнулось нечто серо-коричневое, я успел вывернуть руль и ткнулся в высокий бордюрный камень. Кажется, я зацепил ее правым крылом – не сильно, вскользь.
Она сидела на тротуаре, болезненно морщилась и терла коленку: кожаное коричневое полупальто, темная юбка, темно-сиреневые дутые ботинки – вполне коммерческий "стайл", в такую мануфактуру нувориши пакуют своих любовниц.
Я вышел из машины, присел на корточки.
– Ничего, не беспокойтесь, я сама виновата...
Я осмотрел коленку.
– Гангрена, – сказал я. – Придется ампутировать. Садитесь в машину, у меня там как раз есть пила по металлу.
Она улыбнулась, оперлась на мое плечо, поднялась. Она стояла, подогнув ногу, как цапля на болоте.
– Только глоток керосина спасет раненого кота, – вздохнула она.
Конечно, конечно... Это что-то вроде пароля.
– Естественно, – согласился я. – Гоголь, вторая глава "Мертвых душ".
Она удивленно приподняла бровь* [6] .
Она попросила проводить – это недалеко, в двух шагах. Мы заковыляли в сторону арки, и что-то в этой истории меня настораживало.
Я оглянулся и понял, что именно: пластиковый пакет. Она успела подстелить пластиковый пакет на тротуар – пожалела свой кожаный полуперденчик, дура. Когда человек валится на землю, получив бампером под зад, он не станет стелить на асфальт пакеты.
Выяснить, что наше знакомство не случайно, труда не составляло, достаточно было полезть на рожон. Если она проглотит хамство, значит, я ей зачем-то нужен.
6
* К характеристике жанра. Что ж мы за люди... Сегодня не любить Булгакова – это все равно что разгуливать по Тверской и петь гимн Советского Союза. Моветон. Наверное, на свете нет больше страны, где в отношении одного автора наблюдается такое трогательное единодушие и единомыслие... Я читал роман еще в школе, еще в журнальном варианте; ни черта не понял, зато по поводу и без повода цитировал легендарную фразу про глоток керосина – вот эту самую.
В лифте я спросил, какого цвета у нее белье – черное? Она проглотила. Правда, обозначив движением губ неудовольствие, но проглотила; потом, уже в квартире, помогая ей раздеться, я сказал, что у нее потрясающая жопа, и она отреагировала спокойно:
– Я знаю.
Из окна крохотной кухни я выглянул во двор. Это был двор-колодец, глухой, сырой, в таких дворах солнечный свет не живет.
Прямо напротив, в противоположной стороне колодца, в оконной раме неподвижно стояло старушечье лицо. Оно вмерзало в пыльное стекло тусклым размытым пятном. Я помахал рукой – лицо не двигалось: наверное, эта старуха дни напролет сидит у окна, смотрит в никуда, медленно мертвеет – мне хорошо знакомы эти лица. Их выражение дошло до наших дней из первобытного времени; мир двигался, шевелился, расцветал, обрушивался во прах, воскресал вновь, топил себя в крови бесчисленных войн и залечивает, раны, нагуливал жирок в годы благоденствия, шлифовал нравы, менял моду, облагораживал обычаи, укреплял себя знанием, течение времени отмывало лица людские, смягчало черты, но эти лица оставались неизменными, они так и висят в наших окнах грубо обструганными деревянными масками.