Тени исчезают в полдень
Шрифт:
Еще минут через двадцать она подтащила Федьку к большой, немного покатой к западу каменной плите, отломившейся когда-то, вероятно, от утеса. Вокруг плиты валялось много других каменных обломков различной величины и формы.
– Федя, слышишь, Федя?! Очнись, миленький, слышишь! – принялась она встряхивать Федьку за плечи. – Ну не затащить мне тебя на плиту…
– Отойди, я лягу, – не приходя в себя, бормотал Федька.
– На плите и ляжешь. Ее солнышко нагрело, она теплая, как печка. Я сейчас только пробовала. И тихо там, солнышко до самого вечера с нее не уйдет. А я
Кое-как она затолкнула Федьку на плиту. Там уложила его на спину, сняла с себя пальтишко и укрыла Федьку сверху. Затем и сама растянулась на плите, прижимаясь всем телом к камню.
Здесь действительно было тихо и сравнительно тепло. Солнечные лучи до самого вечера падали почти отвесно…
Здесь их вечером и нашли Захар Большаков с Фролом Кургановым. Они переплыли Светлиху на лодке, едва только лед стал пореже. Но возвращаться обратно с детьми не решились, потому что по реке плыло еще множество тяжелых льдин. Каждая могла шутя разбить лодку в щепки или перевернуть ее. Они наскоро установили на берегу привезенную с собой брезентовую палатку, укутали детей в большие тулупы.
До утра Федька почти не приходил в себя. Иногда он просил только пить. Фрол молча поил его водой из железной фляжки, которую прятал затем в карманы штанов.
Когда наступил новый день, Светлиха очистилась. Изредка проплывали небольшие льдины. Они тоже были опасны для хрупкой лодки, но Большаков с Кургановым все-таки поплыли в деревню, потому что Федька начал уже бредить.
На берегу их угрюмо и виновато встретил Устин Морозов. Он был весь смятый, борода растрепана.
– Что же ты с сыном сделал, а? – сурово спросил его Большаков. – А если бы замерз он там, тогда что? Ну, чего молчишь?! Или еще раньше… когда бежал, под лед бы угодил? Да и Клашка еще сорвалась бы со льдины… С кого тогда спрашивать?..
– Спрашивай с меня, подлеца, Захарыч, – дрогнувшим голосом проговорил Устин. – Ей-богу, разум вышибло проклятым самогоном. Сегодня только очнулся. Никогда ведь не было со мной такого, Захарыч…
Устин взял из лодки завернутого в тулуп сына.
– Прости меня, сыночек… – Потом опять обернулся к Захару: – Ну, виноват, что же, Захарыч… Я сам себя исказнил до крови. Спасибо тебе низкое. И тебе, Фрол. Скотина я безрогая… Сыночек мой…
И Устин пошел, прижимая к себе сына. Люди, собравшиеся на берегу, смотрели Устану вслед, видели, как он часто нагибался к Федькиному лицу, горбясь всей спиной. Люди думали, что Устин целовал сына. И даже Захар Большаков смотрел на удалявшегося Морозова уже не такими суровыми глазами.
Фрол Курганов тоже глянул на сутулые плечи Устина. Но тут же хмуро сплюнул и стал вытаскивать лодку подальше на берег.
Федька болел долго, чуть ли не до половины лета. Пистимея мазала какими-то мазями его обмороженные ноги, выгоняла из сына простуду пахучими травяными припарками.
Устин же ни разу не зашел в ту комнату, где лежал сын.
Начав понемногу вставать, Федька снова подолгу просиживал у окна, смотрел на Марьин утес, под которым чуть не замерз, на развесистый осокорь, сучья которого немного согрели
– Мам, позови ко мне Клашку сегодня! – попросил неожиданно Федька.
– Да зачем она тебе?! – умоляюще проговорила Пистимея. – Ты выздоравливай, выздоравливай, сынок…
– Значит, не позовете?
– Отец не любит, когда… помимо его воли…
– Воли?! – Федька дернулся от окна. – Ладно, тогда я сам пойду к ней.
– Сиди уж, ради Бога, сиди! – замахала руками мать. – Ладно уж, только сиди. Тебя еще ветерок опрокинет…
Клашка пришла, когда в доме не было ни отца, ни матери. Застеснялась у порога, не осмеливаясь пройти дальше.
– Иди сюда, Клаша…
– Ничего, я тут. Выздоровел?
– А ты почему ни разу не пришла ко мне? Я ведь ждал.
– Я сколько раз хотела, да…
– Что? Отец в дом не пускал? – догадался Федька.
Клашка мялась у порога, но ничего не сказала: Федька подошел к ней, взял за руку:
– Понимаешь…
Слов больше не было. Ему хотелось обнять девчонку с раскосыми глазами и даже поцеловать, чтоб лучше поняла то, что он намеревался сказать. Но было стыдно.
Клашка тоже застеснялась. Опустила голову, тихонько отняла руку.
– Ну уж… ладно, ты поправляйся быстрее. А мне знаешь как от матери попало?
Вскоре Федька выздоровел окончательно. К нему быстро стали возвращаться силы, бледные щеки зацвели румянцем. Однажды вечером в комнату Пистимеи, где спал теперь Федька, вошел Устин. Мальчик даже вздрогнул.
Несколько минут они смотрели друг на друга: Федька – сидя полураздетый на кровати, Устин – стоя у двери, ухватившись за косяк. Устин загораживал своим большим телом весь дверной проем, словно боялся, что сын сорвется с кровати и выскочит из комнаты.
Федька, однако, сидел спокойно. Он только подобрал с пола босые нога и спрятал их под ватное стеганое одеяло.
– Ну?! – вопросительно произнес Устин.
– Чего «ну»? – переспросил Федька упругим голоском.
– С-сопляк, вот что! Ишь что выкинул! А о батьке вон деревня вся звонит.
– Я ничего не выкидывал… Теперь вот в школе на другой год остался.
– Феденька, сыночек, как ты отцу родному отвечаешь? – поспешно сказала Пистимея, укачивая годовалую Варьку.
– Ты помолчи! – оборвал ее Устин, взмахнув рукой.
В комнате долго копилась тишина. Слышен был только скрип люльки, подвешенной к потолку. Устин все так же стоял у двери, Федька все так же сидел на кровати. Они в упор смотрели друг на друга: отец – с немым бешенством, которое, казалось, вот-вот помутит ему разум, а сын…
В Федькином взгляде было все – и испуг, и обида, и безмолвный детский укор. Но сквозь все это пробивалось, ясно просвечивало такое откровенное упрямство, что Устин невольно еще крепче ухватился за косяк. Еще вот секунда-другая, и если Федька не опустит свои глаза под его, Устиновым, взглядом, если не отвернет лицо, то… может произойти страшное, самое страшное…