Тени зазеркалья
Шрифт:
Конечно, мир Чехова шире мира любого из его персонажей. Но если есть в чеховской драматургии какое-то общее правило, то это именно симфоническое построение каждой пьесы.
Урок, идея, которую мы должны извлечь из пьесы, в конечном итоге преподносится пересекающими и дополняющими друг друга судьбами и истинами. Это как в живописи: где-то я читала, что портрет нужно писать, дифференцируя душевное состояние: одному глазу дается противоположное выражение, чем другому, что, в свою очередь, не соответствует выражению губ и т. д. Но эти различия должны гармонически сочетаться друг с другом. И тогда портрет передаст не просто застывшее в нем душевное настроение, а историю души, ее жизнь. Теория сама по себе сегодня кажется мне немного
Третий акт — ожидание результата. Торги. Как ожидание исхода тяжелой операции. Тут несоответствие ситуации и поведения достигает вершины: стремятся прикрыть смертный страх музыкой, танцами, фокусами.
Гаев с Лопахиным уехали в город на торги, а Раневская затеяла бал, где Шарлотта показывает фокусы. Да какие фокусы! «Вот очень хороший плед, я желаю продавать. Не делает ли кто покупать?» — ерничает Шарлотта. «Ein, zwei, drei!» — выходит из-за пледа Аня — на продажу! «Ein, zwei, drei!» — выходит Варя, тоже продается, но никто не покупает. Вокруг Раневской крутится фантасмагория: кто-то ее о чем-то просит, другой приглашает ее на «вальсишку», а рядом Дуняша выясняет отношения с Епиходовым через ее голову в прямом смысле. Этот трагический ералаш кончается нелепым выстрелом револьвера Епиходова и ударом палки Вари по голове Лопахина. И, наконец, узнают результат операции — смерть… А в смерти виноват тот, кому почему-то доверились, — Лопахин. Ведь это он поехал с Гаевым на торги, чтобы помочь им за 15 тысяч, которые прислала ярославская бабушка, выкупить имение, а их оказывается не хватило, чтобы проценты заплатить… Монолог Лопахина. После напряженного ожидания, после клоунады и ерничества — истерика Раневской: «а-а-а-а…» И на фоне этих рыданий беспомощные слова Ани о новой прекрасной жизни.
9 апреля (среда). Вечером в 8 часов — репетиция с Эфросом. Начали с I акта и все заново. Эфрос был прав — роли более или менее мы уже знаем, хоть и ходим по мизансценам с книжками. Я, как всегда, со шпаргалочками, рассованными у меня по всем карманам. Эфросу это забавно. Он относится к нам, как к детям, которых надо чем-то занимать и поощрять. Предостерегая нас от сентиментальности, говорит, что лучше уйти в другую крайность — в ерничанье, хотя успех будет только тогда, когда гармонично сочетаются расчет, ум с сердечностью, детскостью, открытостью. Мне все очень нравится. И его юмор, и посмеивание, и тоже детская заинтересованность, когда что-то получается.
Эфрос ходил с нами вместе по всем мизансценам и говорил за нас текст. Очень быстро и точно. Почти скороговорка, но очень все музыкально. Главное — ничего не упустить за ним.
Начало I акта очень нервное. В доме никто не спит — все ждут. Входит со свечой Дуняша. А Лопахин проспал, от этого зол на себя и волнуется, что поезд опаздывает. С досадой бросает Дуняше, как будто она виновата во всех бедах: «Хоть бы ты меня разбудила!» Потом вспоминает Раневскую, как она вытерла ему кровь, когда ему было пятнадцать лет. Пятнадцать лет для сельского мальчика много — это уже почти взрослый человек. Он, видимо, сразу влюбился в барышню и сейчас о ней вспоминает нежно. Он ждет ее приезда и потому, что придумал для нее спасение, и потому, что это его давняя тайная любовь. Он волнуется и боится, что она за границей изменилась. «Что ты, Дуняша, такая…» — мол, ты-то что волнуешься? Но у Дуняши тоже свои причины для волнения. У нее масса новостей для Ани (они ровесницы, почти приятельницы, может быть, молочные сестры — так бывало), она тоже не знает, как ее воспримет Раневская, а тут еще Епиходов некстати, и она раздражена на него, хотя он и сделал ей предложение и она советуется с Лопахиным, как ей поступить с Епиходовым, ведь его так и дразнят «22 несчастья».
А у Епиходова свои волнения, своя выношенная боль: «Сейчас утренник, мороз
Л о п a x и н(отмахивается). Отстань. Надоел. (Долгая пауза. Прислушивается.) Нет — тихо.
Е п и х о д о в(продолжает). Каждый день случается со мной какое-нибудь несчастье (жалуется Лопахину, что у него абсолютная несовместимость с жизнью, хотя он и мужествен). И я не ропщу, привык и даже улыбаюсь.
Входит Дуняша с квасом. Епиходову неудобно перед ней, что он так некстати разнервничался. «Я пойду», — и роняет стол, потом надгробную плиту. Почти специально — мол, все равно.
Эфрос ходит по выгороженной площадке — репетируем пока на малой сцене — так же, как и мы, с книжкой и быстро-быстро говорит, схематично обозначая и интонацию и мизансцену. Потом просит повторить, оставаясь на сцене. Но без него ритмы сразу падают, актеры садятся на свои привычные штампы. Эфрос не сердится. Продолжает дальше.
Выход Раневской. Выбегает так же по-юношески легко, как и Аня, чтобы зрителю даже в голову не пришло, что это Раневская. Зрители привыкли, что она должна «появляться». Мне хорошо — я не видела ни одной актрисы в роли Раневской, поэтому во все глаза смотрю на Эфроса и копирую его как обезьяна. Даже интонацию. И стараюсь схватить быструю манеру его речи.
Я много слышала рассказов-легенд о Раневской — Книппер. Ведь Чехов писал для нее. А с другой стороны — он остался недоволен спектаклем МХАТа… Я видела кинопленку с Книппер-Чеховой — сцена с Петей Трофимовым. Но, во-первых, спектакль по-другому выглядит на пленке и, как правило, от этого проигрывает, во-вторых, Книппер в то время было уже много лет, а проблема возраста в ролях очень важна.
Откуда такая традиция восприятия, по которой все герои старых пьес казались нам взрослее?
Раневской, я думаю, около 37 лет, не больше. Старшей дочери Ане — 17 лет.
Чехов писал Книппер: «Я никогда не хотел сделать Раневскую угомонившейся».
О Раневской писали многие: Чехов про нее — «умна, очень добра, рассеянна»; Короленко — «дворянская клушка»; Горький — «слезоточивая», «эгоистичная», «дряблая», «паразит»; Ермилов (критик) — «мотивы поведения Раневской — неискренни, ее поступки — неблаговидны. Ее трагедия — только пародия»…
Мне ничего не оставалось, как только вновь и вновь обращаться к тексту пьесы.
А по пьесе Раневской шесть лет не было в России. Жила во Франции, в Париже. Да как! Аня говорит про нее: «Мама живет на пятом этаже… (это для того-то времени), накурено, неуютно». Гаев говорит про сестру: «…она порочна. Это чувствуется в ее малейшем, движении». Раневская — про жизнь в Париже: «Он обобрал меня, бросил, сошелся с другой, я пробовала отравиться…» И вот после той бурной жизни женщина приезжает в Россию, чтобы продать последнее, что у нее есть, — имение. Для чего продать? Чтобы успокоиться, остепениться? Да нет, телеграммы идут из Парижа, и ясно, что с Парижем, вопреки заявлению самой Раневской, отнюдь не кончено…
Раневская — роль-тема, тема болезни и гибели целой эпохи, класса. Это не пушкинский высший свет, это не крепостники и это даже не дворянские гнезда Тургенева, это конец XIX — начало XX века, это среднее, обедневшее дворянство, это — всемирная выставка в Париже, это электричество, это первые самолеты, первый кинематограф, это приметы иного времени, это иные ритмы жизни, не миновавшие и последнего островка — вишневого сада. Сад обречен погибнуть, его сминает время. И можно ли ощущение обреченности, неминуемой гибели играть элегически спокойно?