Теория литературы. Введение
Шрифт:
Рассматриваемый период был революционным: в Америке и Франции старые колониальные или феодальные режимы были свергнуты в результате восстания буржуазии, а Англия, вследствие гигантских доходов, полученных от работорговли XVIII века, и полного контроля над морями, достигла стартовой точки экономического взлета, благодаря которому она стала первым индустриальным капиталистическим государством. Но утопические надежды и живые силы, высвобожденные этими революциями, вступили в трагическое противостояние с грубой реальностью новых буржуазных режимов. В Англии дремучий мещанский утилитаризм быстро становится доминирующей идеологией промышленного среднего класса, фетишизируя наличную действительность, сводя человеческие отношения к рыночным, отбрасывая искусство как не приносящее дохода украшение. Бесчеловечные порядки раннего промышленного капитализма разрушают все сообщества, превращают человеческую жизнь в наемное рабство, усиливают отчуждение труда недавно возникшего рабочего класса и принимают в расчет только то, что может быть превращено в рыночный товар. Так как рабочий класс отвечал на это угнетение активным протестом, а тревожные воспоминания о революции на другом берегу Ла Манша все еще неотступно преследовали правителей и по эту его сторону, английское государство отреагировало жестокими репрессиями, прокатившимися по всей территории Англии. Эти репрессии захватили часть эпохи романтизма, во время которой Англия по сути превратилась в полицейское государство [33] .
33
См.: Thompson
Перед лицом этих сил в предпочтении, отдаваемом романтиками «творческому воображению», можно увидеть нечто большее, нежели тщетный эскапизм. Напротив, «литература» теперь стала одним из тех немногих приютов, где прославлялись и укреплялись творческие ценности, утраченные английским обществом под воздействием промышленного капитализма. «Творческое воображение» может быть представлено в виде неотчужденного труда; интуитивное, трансцендентальное измерение поэтического сознания способно обеспечить живую критику тех рационалистических и эмпирических идеологий, которые подчинены «фактам». Само литературное произведение начинает рассматриваться как таинственное органическое единство в противоположность фрагментированному индивидуализму капиталистического рынка: произведение «спонтанно», а не просчитано рационально; это творчество, а не механика. Слово «поэзия» больше не относится просто к внешней форме письма – оно обладает теперь глубокими социальными, политическими и философскими значениями, и при его звуке правящий класс буквально вынужден хвататься за оружие. Литература стала целой альтернативной идеологией, и само «воображение», как у Блейка и Шелли, становится политической силой. Его задача – изменить общество во имя жизненных сил и ценностей, воплощенных в искусстве. Большинство крупных поэтов романтизма сами были политическими активистами, сознавая, что литература и общественные взгляды скорее дополняют друг друга, чем находятся в противостоянии.
Мы уже можем обнаружить в этом литературном радикализме зачатки других, более привычных нам предпочтений: установку на независимость и свободу выражения, на его великолепную отстраненность от таких прозаических забот, как прокорм семьи или борьба за политическую справедливость. «Трансцендентальная» природа воображения позволяла не только бросить вызов безжизненному рационализму, но и дать писателю удобную возможность заменить саму историю. Действительно, такая оторванность от истории отражает реальную ситуацию романтического автора. Искусство становилось предметом потребления, как и все вокруг, и роль романтического художника оказывалась ненамного большей, чем роль второстепенного товаропроизводителя, и это при всех его риторических притязаниях на роль «представителя» человечества, на то, что он вещает от лица людей и выражает в словах вечные истины. Его существование в обществе, несклонном щедро вознаграждать пророков, становится все более и более маргинальным. Последний пылкий идеализм романтизма был «идеалистичен» именно в отвлеченном смысле этого слова. Лишенный достойного места в общественном движении, которое могло бы реально трансформировать промышленный капитализм в справедливое общество, писатель все больше погружался в уединение собственных творческих помыслов. Представление о справедливом обществе довольно часто оборачивалось возвращением к бесплодной ностальгии по старой «естественной» Англии, времена которой давно прошли. Разрыв между поэтическим восприятием и политической практикой был заметно сокращен во времена Уильяма Морриса [34] , в конце XIX века использовавшего этот романтический гуманизм для дела рабочего класса [35] .
34
Моррис, Уильям (1834–1896) – английский поэт, художник и архитектор, активный пропагандист социализма. – Прим. перев.
35
См.: Williams R. Culture and Society. 1780–1950. London, 1958. Особенно – гл. 2, The Romande Artist.
Не случайно в обсуждаемый период возникает современная «эстетика», или «философия искусства». Главным образом от этой эпохи, через произведения Канта, Гегеля, Шиллера, Кольриджа и других, мы унаследовали современные понятия «символ» и «чувственный опыт», «эстетическая гармония» и «особая природа» произведения искусства. Раньше мужчины и женщины писали стихи, ставили пьесы или рисовали картины, исходя из разных целей, в то время как другие по-разному читали их, смотрели и воспринимали. Сейчас же эти конкретные, исторически варьирующиеся практики были отнесены к особому, таинственному ведомству, известному как «эстетическое», и новое племя эстетиков стремилось обнаружить его глубинные структуры. Это не значит, что такого рода вопросы не ставились ранее, просто отныне они получили новое значение. Предположение, что есть неизменная сущность, осознаваемая как «искусство», или отдельный опыт «красоты» или «прекрасного», было в значительной степени продуктом самого отчуждения искусства от общественной жизни, о котором мы уже говорили. Если литература больше не имеет очевидного назначения – если писатель теперь не привычная фигура при дворе, церкви или аристократическом покровителе, – то можно повернуть это обстоятельство в пользу литературы. Особенность «творческого» письма состояла в том, что оно было восхитительно бесполезно и нацелено само на себя, высокомерно отворачиваясь от низких общественных целей. Потеряв своего высокого покровителя, писатель нашел ему замену в лице поэтики [36] . В самом деле, есть нечто невероятное в том, что «Илиада» была искусством древних греков в том же смысле, как храм был произведением искусства средних веков или произведения Энди Уорхола являются искусством для нас; но воздействие эстетики подавляет эти исторические различия. Искусство выпуталось из материальных практик, общественных отношений и идеологических смыслов, в которых всегда пребывало, и вознеслось на пьедестал как кумир.
36
См.: Tompkins Jane P. The Reader in History: The Changing Shape of Literary Response // Tompkins Jane P. (ed.). Reader-Response Criticism. Baltimore and London, 1980.
В центре эстетической теории в начале XIX века лежало полумистическое учение о символе [37] . Поистине, символ для романтизма становится панацеей от всех невзгод. В нем все конфликты, которые в обыденной жизни воспринимаются как неразрешимые – между субъектом и объектом, общим и частным, чувственным и умозрительным, материальным и духовным, порядком и произволом, – могут волшебным образом разрешиться. Нет ничего удивительного в том, что такие конфликты мучительно ощущались именно в этот период. Вещи в обществе, которое видело в них лишь товары, были безжизненны и вялы – оторванные от человеческого субъекта, производящего или потребляющего их. Частное и общее, казалось, разошлись: сухая рационалистическая философия игнорировала чувственные качества конкретных вещей, тогда как близорукий эмпиризм («официальная» философия английского среднего класса, как и сейчас) не мог рассмотреть за отдельными фрагментами мира хоть сколько-нибудь стройную картину, в которую они могли бы слиться. Живые стихийные силы общественного прогресса необходимо было поощрять, но в то же время сдерживать социальным порядком их потенциальный анархический настрой. А символ смешивает движение и покой, взрывное содержание и организованную форму, сознание и мир. Его материальная форма – среда существования абсолютной духовной истины, понимаемой скорее непосредственно интуитивно, чем с помощью трудоемкого критического
37
См.: Kermode F. The Romantic Image. London, 1957.
Надеюсь, мне удалось показать, что говорить о «литературе и идеологии» как о двух различных явлениях, между которыми можно найти взаимосвязь, в некотором смысле необязательно. Литература, в том значении этого слова, которое мы приняли, и есть идеология. Она состоит в очень близких отношениях с вопросами социальной власти. Но если читатель все еще сомневается, рассказ о том, что произошло с литературой в конце XIX века, можно дополнить и другими более убедительными подробностями.
Если попросить кого-либо дать одно простое объяснение увеличению интереса к английской филологии в конце XIX века, не самым худшим ответом было бы: «из-за краха религии». В викторианский период эта надежная и весьма влиятельная идеология оказалась в глубоком кризисе. Она больше не владела сердцами и умами масс, и под двойным ударом научных открытий и социальных изменений ее когда-то неоспоримая власть рисковала рассеяться. Это чрезвычайно волновало правящий класс викторианской эпохи, ибо религия по множеству причин является эффективной формой идеологического контроля. Как любая успешная идеология, она работает в меньшей степени благодаря открытым концепциям или сформулированным теориям и в большей – благодаря образам, символам, обычаям, ритуалам и мифологии. Она эмоциональна и чувственна, она пускает глубокие корни в человеческое подсознание. И любая общественная идеология, не способная включить в себя глубоко сидящие иррациональные страхи и желания, как это знал уже Т. С. Элиот, долго не протянет. Кроме того, религия способна действовать на любом социальном уровне: если и существует ее доктринальное воплощение, годное для интеллектуальной элиты, то есть и благочестивая разновидность для масс. Это превосходный социальный «цемент», связывающий набожного крестьянина, просвещенного либерала из среднего класса и интеллектуала-теолога. Ее идеологическая сила основана на способности «материализовать» верования как практики: религия делит с людьми их беды и благословляет урожай, а не только абстрактно рассуждает о пресуществлении или о непорочности Девы Марии. Ее основные истины, как и те, что содержатся в литературном символе, удобно скрыты от рационального обозрения и благодаря этому абсолютны в своих притязаниях. В конечном счете религия, по крайней мере ее викторианская форма, оказывает умиротворяющее действие, воспитывая смирение и самопожертвование, а также побуждая к созерцательной духовной жизни. Неудивительно, что викторианский правящий класс с особой тревогой смотрел на угрозу разложения этого идеологического дискурса.
Однако, к счастью, под самым носом находился другой замечательно схожий с религией дискурс – а именно английская литература. Джордж Гордон, один из первых оксфордских профессоров английской литературы, отмечал в своей инаугурационной лекции, что «Англия больна и… английская литература должна ее спасти. Церковь (насколько я знаю) в упадке, а общественные меры едва действуют. У английской литературы теперь тройная функция: по-прежнему, я полагаю, просвещать и обучать, но также, и прежде всего, спасти наши души и исцелить Государство» [38] . Слова Гордона повторяли и в нашем веке, но наиболее широкое распространение они получили в викторианской Англии. Поразительная мысль: не будь драматического кризиса идеологии в середине XIX века – и у нас не было бы сегодня такого изобилия антологий с цитатами из Джейн Остин и справочников по Паунду для любителей пускать пыль в глаза. Так как религия постепенно перестала служить «цементом» из основанных на аффектах ценностей и исконной мифологии, который мог бы скрепить беспокойное классовое общество, то начиная от викторианства и далее «английская словесность» конструируется как предмет, несущий эту идеологическую нагрузку Ключевой фигурой здесь выступил Мэтью Арнольд, всегда крайне чуткий к нуждам своего класса и располагающе искренний в этой роли. Все общество, как полагает Арнольд, нуждается в скорейшем приобщении к багажу великой античной культуры, что должно помочь облагораживанию «филистерского» среднего класса, показавшего неспособность подкрепить свою политическую и экономическую силу соответствующей богатой и тонкой идеологией. Это можно сделать, позаимствовав кое-что из традиционного стиля аристократии, которая, как трезво понимает Арнольд, перестает быть в Англии господствующим классом, но при этом располагает идеологически необходимыми средствами, которые нужно передать новым хозяевам из средних слоев общества. Государственные элитные школы, связав средний класс с «лучшей отечественной культурой», дадут им «великий и благородный дух, который манеры этих классов не содержат сами по себе в достаточной мере» [39] .
38
Цит. по: Baldick Ch. The Social Mission of English Studies. Oxford, 1981. P. 156 (диссертация на соискание степени доктора философии). Я весьма обязан этому замечательному исследованию, опубликованному как The Social Mission of English Criticism. Oxford, 1983.
39
The Popular Education of France // Super R. H. (ed). Democratic Education. Ann Arbor, 1962. P. 22.
Истинное изящество этого маневра, однако, состояло в эффекте, который он возымеет, контролируя рабочий класс и определяя его статус: «Это серьезное бедствие для нации, когда настрой ее чувств и великолепие духа принижаются и тускнеют. Но бедствие становится серьезнее, если мы осознаем, что средние классы со всей их узостью, грубостью, невежественностью, непривлекательностью их духа и их культуры, почти непременно потерпят неудачу в формировании или поглощении тех масс, что находятся под ними и чьи симпатии в настоящий момент более широки и свободны, чем их. Они наступают, эти массы, жаждущие овладеть миром, чтобы придать более ясный смысл собственной жизни и деятельности. В этом их неудержимое развитие, а их природные учителя и направители – те, кто непосредственно над ними, средние классы. Если они не смогут заручиться их симпатией или дать им направление, общество окажется перед опасностью анархии» [40] .
40
Ibid. P. 26.
Арнольд удивительно искренен: нет даже слабой попытки сказать, что обучение рабочего класса должно осуществляться ради его собственного блага или что отношение Арнольда к духовному положению рабочих, по одному из его собственных тонких определений, по меньшей мере «заинтересованно». Вот еще более подкупающе искренние слова его сторонника в XX веке: ««Откажитесь делиться с детьми рабочих духовным, и они, став взрослыми, потребуют коммунистического передела материального» [41] . Если не швырнуть массам несколько романов, они могут ответить швырянием камней с баррикад.
41
Sampson G. English for the English (1921), цит. no: Baldick. P. 153.