Terra Nipponica: Среда обитания и среда воображения
Шрифт:
Стихи «Кокинсю» демонстрируют не только готовность соединиться с природой («внешним миром») и подчинить свои настроения ее сезонным проявлениям. Поэты были увлечены (отвлечены?) и своим «внутренним миром», который мог вступать в конфликтные отношения с природным движением. Если сравнивать поэзию «Кокинсю» с китайскими стихами и «Манъёсю», то мы должны констатировать: с созданием «Кокинсю» в значительной степени меняется общая тональность описания природного пространства – если раньше поэты радовались от встречи с красотой (природой, находящейся в идеальном состоянии), то теперь они часто горюют по поводу того, что миг встречи закончился так быстро. И в этом отношении они демонстрируют несовпадение природного и личного времени. Вместо чистого восхищения идеальной природой с ее календарным порядком их, бывает, гложет чувство обреченности, ибо поэт начинает ощущать трагический разрыв между личным (линейным) и природным (циклическим) временем. В настоящем поэты видели конец прошлого, а в будущем – конец настоящего.
ОсеннийКультивирование личных эмоций, испытываемых в связи с природными изменениями, не отменяет того факта, что сочинение стихов все равно считалось делом государственной важности. Японцы, с одной стороны, ставили своей задачей подчинить себя циклическому времени, с другой – пытались «улучшить» его, подогнать под свои представления о должном. И только естественно, что в качестве главного патрона поэзии выступал император – именно он был конечным гарантом природного порядка. Вместе с тем необходимо помнить, что стихи в антологиях наводили порядок в той части природы, которая не имела прямого отношения к жизненному обеспечению. Мы не встречаем там упоминаний о тех культурных или диких растениях, которые дают пропитание. То же касается и фауны. Возможно, отчасти потому, что аристократы не испытывали трудностей с личным потреблением. Если бы мы судили о жизни японцев того времени исключительно по стихам, мы бы никогда не узнали, что основой их пищевого рациона были рис и другие зерновые культуры, овощи, бобовые и рыба. Разрыв между «изящным» и «крестьянским» подходами хорошо продемонстрирован в одном из рассказов сборника начала XIII в. «Удзи сюи моногатари» (I-13). Буддийский священник увидел весной плачущего послушника и решил, что тот натура чувствительная: горюет по поводу того, что ветер сдувает цветы сакуры. Однако причина оказалась иной: послушник печалился о том, что ветер сорвет цветы с отцовских посевов ячменя и тот останется без урожая.
Стихи рассказывают нам о том, как меняется природный мир, предназначенный для «потребления взглядом». Вместе с этим миром меняются и чувства человека. В этом и состоит их гармония. Природа отправляет сезонные послания, задача поэта – откликнуться на них. Похожим образом поступал и император, когда откликался с помощью ритуальных мер на те знаки, которые ему посылало Небо. На уровне каждого отдельного поэта его отклик – проявление изящного вкуса и лирика, но на уровне антологии это уже исполнение государственного долга и эпос, когда эстетические задачи играют подчиненную роль. Однако это было уже не обширное государство, занимавшее всю территорию Японского архипелага, это было «государство в государстве». Аристократы проживали в крошечном государстве-столице и мало интересовались тем, что происходило за ее пределами. В конечном счете это и предопределило крах их власти.
Важно отметить, что поэтические антологии, составленные по императорскому указу, фактически вытесняют из сознания и информационного оборота исторические хроники, которые раньше тоже создавались в соответствии с государевыми распоряжениями – официальные хроники перестают составляться. Последняя из «настоящих» официальных хроник «Сёку нихон коки» («Продолжение поздних анналов Японии») заканчивает свое повествование 850 г. (две последние хроники, которые обычно относят к «шести национальным историям» – «Нихон монтоку тэнно дзицуроку», 879 г., и «Нихон сандай дзицуроку», 901 г., являются лишь подготовительными материалами к составлению официальных хроник). Таким образом, происходит смена дискурса власти, с помощью которого она общается со страной (вернее, с ее элитой; под государством – кокка – тогда понимался императорский двор). При этом статус антологий имел тенденцию к повышению. Показательно, что если составление «Кокинсю» было доверено мелким чиновникам – Ки-но Томонори и его брату Цураюки, то начиная с «Сюи вакасю» составление антологий доверялось только высокопоставленным чиновникам.
В докладной записке по поводу окончания работы над хроникой «Сёку нихонги» говорилось, что предназначением хроники является фиксация «хорошего» и неутаивание «дурного» [182] . Именно поэтому хроники «честно» фиксировали природные аномалии (засухи, тайфуны, наводнения, землетрясения). Кроме того, к таким «природным» аномалиям относили эпидемии и пожары (в особенности те, которые случались из-за удара молнии). Считалось, что все эти явления служат указанием на гнев Неба и иных божественных сил, указанием на то, что в правлении существуют изъяны. Это требовало принятия определенных практических и ритуальных мер. Хроника по определению фиксирует «приращиваемую» информацию, она редко сообщает о том, что стояла хорошая погода, потому что «хорошая погода» – это норма. Мы полагаем, что смена дискурса, осуществляемого от имени государя, свидетельствует не только о смене «вкусов» элиты, она могла иметь одной из причин нежелание «официально» фиксировать природные аномалии, служащие указанием на неблагополучное состояние дел в государстве и провоцирующие, таким образом, политические
182
Нихон коки, Энряку, 16-2-13 (797 г.).
Модель природы: сад. Приручение пространства
«Дикая», не преобразованная человеком природа часто воспринималась в древней Японии как источник опасностей и страхов. Море и поросшие густым лесом горы находились в непосредственном ведении синтоистских божеств, которые обладают амбивалентной природой, сопротивляются проникновению и вмешательству в подведомственное им пространство и зачастую наказывают людей за такое вмешательство. В связи с этим подъем в горы и хозяйственная деятельность там всегда подвергались серьезным ограничениям (вплоть до полного запрета находиться там). Это традиция, которая «дожила» до XX в. Морские путешествия требовали не только практических умений, но и постоянных ритуалов по усмирению морской стихии.
Такое отношение к дикой природе давало о себе знать и в эстетическом восприятии: одомашненность природной среды стала восприниматься в целом как явление более высокого эстетического порядка, чем природа дикая. В «Уцубо моногатари» высказывается такое суждение: «Дикорастущие растения малопривлекательны, но если они растут недалеко от жилищ и люди все время ухаживают за ними, то растения становятся облагороженными» [183] .
Модель природы, представленная в японской поэзии, формировала идеальное ментальное (текстовое) пространство, избавленное от неожиданностей и катаклизмов. В пространственном (трехмерном) измерении сходные функции выполнял сад. В начале существования садового «искусства» чисто эстетические соображения не играли почти никакой роли – столь широко распространенное в современном западном (да и японском) дискурсе представление о высокой «эстетичности» японского сада является мыслительным продуктом XX в. На самом деле древний сад выполнял совсем другие функции: в таком саду в концентрированном виде представлены принципы строения космоса – пространства, очищенного от конкретных и затемняющих сознание подробностей. Этот сад обладает определенной структурой, конечным набором «деталей» и отражает представления о мироздании, находящемся в умиротворенном и безопасном для человека состоянии. Такой сад призван обеспечить наиболее благоприятную среду обитания, избавленную от вредоносных сил и защищенную от них.
183
Повесть о дупле. Уцухо моногатари/Перевод В. И. Сисаури. СПб.; М.: Петербургское востоковедение; Наталис; Рипол классик, 2004. Т. 1. С. 279–280.
Садовое пространство прочно изолировало человека от дикой и грозной природы. Недаром ограда является непременным конструктивным элементом сада. Предполагается, что в этом полностью контролируемом пространстве не случается землетрясений, ливней, засух, бурь. Никакие вредоносные духи не могут проникнуть в него. Это пространство по определению «чисто», поэтому в императорском саду возможно проведение ритуала очищения. Так происходит с принцессой крови, которая отправляется в качестве жрицы в святилище Исэ. В другой записи летописи сообщается, что сам император Камму провел в саду обряд очищения [184] .
184
Нихон коки, Тэнтё, 7-8-30 (830 г.); Энряку, 12-3-3 (793 г.).
Идея сада была первоначально заимствована из корейского царства Пэкче (яп. Кудара). В VI – первой половине VII в. именно это царство на Корейском полуострове являлось для Японии основным каналом трансляции материковых цивилизационных и культурных достижений. Выходцы из Пэкче сыграли большую роль и в создании в Японии первых садов. Термин «сад» не должен вводить нас в заблуждение. Это была площадка, предназначенная для проведения там определенных ритуальных действий. Источники не упоминают о растительной составляющей такого сада – растения занимали в нем явно подчиненное место. Главными «материалами», использовавшимися при создании раннего сада, были вода и камень.
Первые упоминания о садах содержатся в хронике «Нихон сёки». В записи, подводящей итог событиям 612 г., сообщается о переселенце из Пэкче. Он построил в саду к югу от дворца модель горы Сумеру (центр буддийского мироздания) и мост (по всей вероятности, соединявший берег пруда и остров в нем). В записи за 626 г., характеризующей скончавшегося влиятельнейшего царедворца Сога-но Умако (?–626), говорится: «Он был одарен в военном искусстве и обладал красноречием. С благоговением почитал он Три Сокровища [Будду, его учение и буддийскую общину]. Его дом стоял на берегу реки Асука. Во дворе его дома был выкопан пруд, а в пруду был сооружен маленький остров. Поэтому люди его времени называли его Сима-но Ооми [Островным Министром]» [185] . Таким образом, первые письменные данные о японских садах свидетельствуют об их связи с буддизмом (в его корейском варианте).
185
Нихон сёки. Анналы Японии/Перевод Л. М. Ермаковой и А. Н. Мещерякова. СПб., 1997. Т. 2. С. 112.