Терракотовая старуха
Шрифт:
День-ночь-день-ночь
«Стойте!»
Мой водитель прижался к обочине. Не глуша мотора, переспросил: «Здесь?»
Теперь я могла себе их позволить: не сыр, не мясо, не жалкую сторублевую бутылку. Мой поезд миновал эти станции, проскочил на полном ходу.
Стеклянная дверь; витрина, забранная решетками.
Стеклянный, оловянный, деревянный... Но: кованый, жеваный.
Собираясь с духом, я бормотала школьное правило. За порогом стоял охранник, похожий на гору мяса.
Покупателей приказано приветствовать. Приказы он привык выполнять.
Продавщицы, на ходу напяливая радушные улыбки, спешили навстречу. Улыбки маскировали сомнение: покупательница могла оказаться случайной теткой. Просто забрела с улицы, за душой – жеваные рубли.
Я иду вдоль полок, смотрю оловянными глазами.
Справа – осенние, слева – зимние. Финское качество, натуральные подметки. Особое внимание я обращаю на поры, словно сапоги – моя будущая кожа. На дорогой коже поры не должны быть заметны.
«Вы ищете весенние?»
Девушка-продавщица деликатно подходит ближе. Не то помогает, не то караулит.
Я затрудняюсь с ответом. В наше время мы знали только зимние и осенние.
«Да. Весенние», – отвечаю кованым голосом.
В моем случае до осени загадывать глупо. Если Фридрих боится, значит, у него есть основания. Я тоже боюсь. Только не смерти, а боли. Боли боится всякое животное.
«Позвольте, я помогу».
Взявшись холеными пальчиками, продавщица стягивает с меня стоптанные. Давно, теперь уже сто лет назад, они лежали в коробке, как в гробике, источая дивный райский запах. Коробка, нарядная, как невеста, стояла на кухонном столе. Изнутри ее выложили белой бумагой, похожей на фату.
Девственные времена кончились...
«Будьте добры, пройдитесь... Не жмет?» – девушкапродавщица интересуется участливо.
Старые сапоги ежатся, как прошлая жизнь. У меня есть деньги, чтобы заплатить за новую. Я иду по ковру, притопываю каблуками. С сапогами – вечная история. Потом они, конечно, разносятся, постепенно...
Цену она называет вполголоса. Я щелкаю металлическими застежками, вынимаю пухлый конверт. В сущности, это смешная цена. За новую жизнь, за красоту, которая спасает мир. Раньше ее мерили слезами младенцев.
«А старые? В коробку?»
Стоптанные сапоги не хоронят в подвенечном уборе.
«В помойку».
Девушка-кассирша пересчитывает купюры. По нынешним временам – целое состояние.
Я иду к машине, стараясь не прихрамывать. Водитель заводит мотор.
День-ночь-день-ночь – мы идем по городу,день-ночь-день-ночь – по тому же городу.Пыль-пыль-пыль-пыль – от шагающих сапог.Наш город захватили прагматики.
В восемь на Парнасе подают ужин. Вечерняя смена идет в столовую. Надо спуститься вниз. Предупредить водителя: на сегодня дела закончены, мы едем вслед за развозкой.
«Ой! А я как раз... Звоню, звоню... – секретарша директора бежит навстречу. – Вас разыскивал Евгений Фридрихович. Просил зайти через час. Хотите, сварю вам кофе».
Где час, там и два. Похоже, снова зависаю до ночи.
«Что там на ужин?»
«Ну... – она улыбается смущенно. – Как всегда».
Не всегда, а третью неделю. По случаю Фридриху достались мороженые сайгачьи туши. Их хранят в холодильниках – на задворках столовой оборудовано специальное помещение. Камеры выше человеческого роста: мороженые туши входят целиком. Фридрих ест и нахваливает: сайгачина – деликатес. По мне, ничего особенного. К тому же – слишком жестко.
У рабочих серые лица. Здесь, у нас, не принято лезть без очереди. Этот порядок завел Фридрих. Я пристраиваюсь в хвост.
«Пожалуйста, без мяса. – Тетка, стоящая на раздаче, зачерпывает липкие макароны. – Нет-нет! Пюре».
Женщины-швеи, на ходу перебрасываясь короткими фразами, несут заставленные подносы. Раньше рабочих не кормили бесплатно. На языке соек это можно назвать завоеванием капитализма. Над столовой висит привычный гул.
Рабочие едят с аппетитом. Вздохнув, я подвигаю к себе тарелку. Черпаю полной ложкой: пюре как пюре. Вкусное. Ем, стараясь не смотреть на подливу: коричневатая жижа растеклась до краев.
Тапочки. Толстые чулки. У щиколоток они сбились в гармошку... Женщина-швея, сидящая за соседним столиком, вынимает пластмассовую банку. Осторожно зачерпывая, сгребает остатки еды. Сначала гарнир, потом – сайгачье мясо. Целый нетронутый кусок. Плотно завинчивает крышку. Оглядывается. Я не успеваю отвести глаз. Теперь уже поздно. В ее глазах стыд и тоска.
Я отворачиваюсь к окну. На Парнас спускается марево, стоит, собираясь клочьями: не свет – не тьма. Там, в Европе, которую украл Юпитер, для этого часа придумали особое название: между собакой и волком...
Она не делает ничего плохого: в конце концов, это ее порция. Дома остались дети. Своей порцией она вольна распоряжаться как хочет. Почему она так смотрит: будто я – враг? Боится, что кому-нибудь расскажу?
Я улыбаюсь приветливо. Женщина опускает голову, вытирает руки о рабочий халат. Как будто накладывала не ложкой, а пальцами. Как будто пальцы измазаны картофельным пюре, политым коричневатой жижей.
Я встаю и бегу, не оборачиваясь. Как трус с поля боя...