Территория тьмы
Шрифт:
Англия, которую я находил в Индии, была совершенно иной. Сразу бросалась в глаза неуместность ее навязанного присутствия. Форт Святого Георгия — серый, тяжеловесный, свидетельствующий об английских вкусах XVIII века, знакомых по однодневным ознакомительным поездкам, — никак не сочетался с мадрасским пейзажем; в Калькутте дом с широким передним фасадом и колоннами — его показывали как дом Клайва [51] , — стоявший на запруженной машинами дороге к аэропорту Дум-Дум, явно требовал не столь экзотического окружения. А поскольку следы этой империи по-прежнему выглядели неуместными, то их возраст, хоть он и был моложе, чем возраст той же империи в Вест-Индии, поражал: казалось бы, эти памятники XVIII века должны смотреться наносными новшествами — но тут ты своими глазами видел, что они уже стали неотъемлемой частью этой страны, изобилующей чужими руинами. Такова была одна грань индийской Англии; она принадлежала истории Индии; и она была мертва.
51
Роберт Клайв (1725–1774) — чиновник Ост-Индской компании; полковник, командовавший британскими войсками при захвате Калькутты для охраны торговых интересов компании
Особняком от нее стояла Англия Раджа. Эта Англия была все еще жива. Она по-прежнему жила в разделении главных городов на «казармы», «гражданские кварталы» и базары. Она жила в общих трапезах армейских офицеров, в серебре, которое так часто дарили, так почтительно начищали и выставляли напоказ, в униформах, усах и офицерских тросточках, в армейских манерах и жаргоне. Она жила в коллекторатах, в поблекших чернилах и аккуратном почерке, которым описаны все земельные владения, которые могли бы составить «Книгу страшного суда» [52] субконтинента: все это вызывало в воображении нескончаемые дни, проведенные верхом на лошади, под раскаленным солнцем, со множеством слуг, но без особых житейских удобств, и вечера, полные кропотливого труда. («Этот труд утомил их, — сказал мне молодой чиновник Индийской административной службы. — После него они уже не в силах были заниматься ничем другим».) Она жила в клубах, утренней игре в бинго по воскресеньям, желтых обложках заграничных изданий «Дейли-миррор»в ухоженных руках индианок из среднего класса; она жила в танцполах городских ресторанов. Это была Англия куда более полнокровная, нежели мог себе вообразить любой выходец с Тринидада. Она была более помпезной, созидательной и вульгарной.
52
Domesday (1086), кадастровая книга Вильгельма Завоевателя.
И все-таки было в ней что-то фальшивое. Для меня в ней всегда было что-то фальшивое и у Киплинга и других писателей; было в ней что-то фальшивое и теперь. Может быть, это была смесь Англии с Индией? Может быть, мое колониальное, тринидадско-американское, англоязычное предубеждение не давало мне принять за чистую монету это наложение — без видимой конкуренции — одной культуры на другую? С одной стороны, я ощущал, что это слияние Англии и Индии насильственно; с другой же, видел в нем нечто смехотворное — из-за комичного смешения костюмов и повсеместного использования плохо усвоенного языка. Но было тут и что-то еще — нечто такое, на что намекала архитектура эпохи Раджа: все эти коллектораты, под сводами которых покоились плоды колоссальных усилий, эти клубы, эти здания для выездных судов и инспекторов, эти залы ожидания первого класса на железнодорожных вокзалах. Все эти помещения были чересчур просторны, их потолки — чересчур высоки, их колонны, арки и фронтоны — чересчур напыщенны; они не принадлежали ни Англии, ни Индии; они были слишком помпезны, если учесть их предназначение, как и слишком помпезны, если учесть ничтожество, нищету и беспросветность, на фоне которых они возвышаются. Они говорили скорее о стремлении к усердию, нежели о самом усердии. Они кричали о своей чуже-родности и действительно были более чужеродными, нежели более ранние британские здания, многие из которых выглядят так, словно их целиком перевезли сюда из Англии. Они породили такую скукотищу, как мемориал Виктории в Калькутте и дары лорда Керзона Тадж-Махалу, — скукотищу, которая сама сознавала, что становится предметом насмешек, однако исходила из уверенности в том, что все эти насмешки безболезненно снесет. Попадая в такие здания, я испытывал замешательство; похоже, они все еще старались навязать свое отношение и тем, кто находился внутри, и тем, кто оставался снаружи.
Все это можно найти у Киплинга — и это возбраняет написание эпилога к индийскому наследию. Совершать путешествию в Индию вовсе не обязательно. Не найти писателя более честного и точного: ни один другой писатель не рассказывал так много о себе самом и о своем обществе. Он оставил нам Англо-Индию; чтобы заново населить эти обломки Раджа, достаточно лишь почитать его книги. Мы находим в них людей, прекрасно сознающих свои роли, сознающих свою власть и свою обособленность — и в то же время боящихся показывать, насколько им отрадно такое положение: все они обременены обязанностями. Обязанности эти вовсе не выдуманные; но в целом выходит так, что все эти люди притворяются. Все они — актеры: они прекрасно знают, чего от них ожидают, и никто добровольно не откажется от такой игры. Киплинговский управляющий, почтительно именуемый саибом и хазуром, окружаемый со всех сторон сказочной страной, является как бы изгнанником — измученным, гонимым, не встречающим понимания ни у начальства, ни у туземцев, которых он тщится облагородить; и, говоря от его лица, Киплинг воздвигает целые горы притворного гнева и может даже достигать притворно-агрессивной жалости к себе: настоящий театр в театре.
На родине они, другие мужчины, во всем равные нам, имеют в своем распоряжении все городские радости: уличный шум, огни, приятные лица, миллионы себе подобных, толпы хорошеньких англичанок со свежими лицами… А нас лишили всего это наследства. На родине люди наслаждаются всем этим, даже не сознавая своего счастья и богатства.
Довольство самим собой кокетливо скрывается за жалобами, чтобы тем лучше проявиться: такова женская нотка клубного писателя, который принимает ценности своего клуба и искренне смотрит на членов клуба их собственными глазами. Именно такой тон очень точно описала Ада Леверсон [53] в своем романе «На крючках», опубликованном в 1912 году:
53
Ада Леверсон (1862–1933) — английская писательница, которой Оскар Уайльд дал прозвище «Сфинкс».
«У меня все время такое чувство, будто он [Киплинг] окликает меня по имени, не будучи представленным, или как будто предлагает мне поменяться шляпами… Насколько же пугающе хорошо он знаком со своими читателями».
«Но вы считаете, что от своих персонажей он держится на почтительном расстоянии?»
Конечно, называя
Его сочинения составляют одно целое с архитектурой эпохи Раджа; и в этой имперской оболочке мы находим не карикатуры из биллиардных залов и не любовь жителей пригорода к романам, как в клубах местного значения, а миссис Хоксби — эту остроумицу, королеву, манипуляторшу и визитную карточку Шимлы. Как она страдает от щедрости, наградившей ее всеми качествами, о которых она сама мечтала! Ее остроумие — это не остроумие вовсе; и сегодня чувствительность ее поклонников кажется нам чуточку провинциальной, чуточку тоскливой. Однако сам этот круг — королева, придворные, шут, — безупречен; создано нечто такое — одобряем мы его или нет, — благодаря чему люди могут жить в особенных обстоятельствах; а потому кажется немыслимой жестокостью указывать на его фальшь. Только таким образом — на личном уровне — и можно откликаться на Киплинга. Слишком он честен и великодушен, слишком бесхитростен и слишком талантлив. Сама его уязвимость смущает: критика, на которую он напрашивается, кажется проявлением жестокости с нашей стороны. Мистер Сомерсет Моэм уже разделался с притязаниями миссис Хоксби. Как-то раз она сказала про голос другой женщины, что он напоминает ей скрежет тормозов поезда подземки, когда он подъезжает к станции Эрлз-Корт. Если миссис Хоксби действительно является той, за кого выдает себя, заметил мистер Моэм, то ей нечего делать в Эрлз-Корте; и уж во всяком случае, она не стала бы ехать туда на подземке. У Киплинга можно найти еще много такого, с чем можно вот так разделаться. Люди и вправду представлялись ему крупнее, нежели были на самом деле; да и они — быть может, не так уверенно, — представлялись себе крупнее, нежели были. Они жили с оглядкой друг на друга; фантазия, костенея, перерастали в убежденность. А нам время давно уже выдало их с головой.
Из Дели в Калку идет ночной поезд; от Калки можно добираться до Шимлы или по автомобильной дороге, или по узкоколейной, почти игрушечной железной дороге, которая извивается, поднимаясь в гору. Я ехал по автомобильной дороге, в компании молодого чиновника Индийской административной службы, с которым познакомился в поезде до Калки. Он с грустью рассказывал о том, в какой упадок пришел город после 1947 года. Для него, как и для всех индийцев, миф был реальностью. Слава Шимлы составляла часть индийского наследия, которое безрассудно проматывалось: теперь по всему городу завелись лавки, торговавшие бетелем. Пока мы разговаривали, из задней части фургона доносились какие-то шорохи — чиновник вез ручных птиц ткачиков. Они сидели в большой крытой клетке, и когда шорох переходил в яростную возню, мой попутчик начинал квохтать, ворковать и ласковым голосом говорить с клеткой. Время от времени мы видели, как игрушечный поезд выезжал из игрушечного тоннеля. Стояла морозная середина января, но из открытых окон высовывались пассажиры в одних рубашках, как будто свято верившие, что в Индии всегда лето.
И вначале мне показалось, что тот чиновник прав, что киплинговский город пришел в окончательный упадок. Было сыро и холодно; узкие улицы покрывала грязь; в гору поднимались босые низкорослые люди с тяжелыми грузами, привязанными к спинам; их шапочки вызывали в памяти Кашмир и тех носильщиков-оборванцев, которые с криками гонялись за всеми автобусами, приезжавшими в курортные деревеньки. Неужели здесь когда-то царило обаяние роскоши? Но ведь точно так же дело обстояло с любым из индийских пейзажей, знакомых по книгам. Обман, думал ты сначала; а потом — упадок. Но стоило только фигурам, оказавшимся на первом плане, отпечататься в памяти, а потом отойти, исчезнуть из поля зрения, — и видение делалось таким же избирательным, как бывает, когда ты оказываешься в темной комнате, заставленной знакомыми предметами, и твои глаза постепенно привыкают к темноте.
Поле зрения сужалось — и Шимла медленно проступала: город, построенный на ряде горных хребтов, сеть перекрещивающихся улиц, в которых легко потеряться. В моем воображении аллея была широкой и прямой — в жизни она оказалась узкой и извилистой. Через каждые несколько метров попадались на глаза таблички, воспрещавшие плевать; но тут повсюду действительно были лавки, торговавшие бетелем, как и говорил чиновник ИАС, и все улицы были заплеваны красным соком от бетелевой жвачки. В витринах фотоателье красовались выцветшие фотографии англичанок, одетых по моде тридцатых годов. И это были не просто реликвии: дела в ателье шли бойко. Но в Индии все наследуется, ничто не упраздняется; все вырастает из чего-то другого: вот и сейчас аллея перешла под конторы — снабженные крикливыми вывесками — администрации Химачал-Прадеша, чиновники которой разъезжали по здешним узким переулкам на зеленых «шевроле» конца сороковых годов: упадок среди упадка. Солнце садилось за горы; холод становился все ощутимее. Тревожащие фигуры скрылись, впечатление базара исчезло. Горный хребет сверкал электрическими огнями, и в этой залитой светом фонарей темноте центр города проступал еще более четко: английский городок сказочной страны, архитектура в ложно-ложных стилях, огромное церковное здание, утверждающее чуждую веру, лавочки с убогими фасадами и нарядными остроконечными крышами, из окон которых вполне могли бы выглядывать люди в ночных колпаках и ночных сорочках, с фонариками или свечами в руках. Все это высокопарным языком говорило о камерности и уюте, в действительности никогда не существовавших. Баснословная выдумка, порождение фантазии, опиравшейся на такую самоуверенность, которой нельзя было не восхититься. Но не этого я ожидал. Мое разочарование было разочарованием такого рода, какое испытываешь на мгновенье, когда, прочитав о доме в Комбрэ, мы видим фотографию дома в Илье. Образ правильный; но сам взгляд — детский, мифотворческий. Ни один город, ни один пейзаж не обретает истинного существования до тех пор, пока ему не придаст обаяния мифа какой-нибудь писатель, художник или связь с каким-то великим событием. Шимла навсегда останется кип-линговским городом: это детская мечта о Доме, волшебная страна вдвойне. Индия все искажает и увеличивает; в эпоху Раджа она увеличила то, что и без этого уже превратилось в фантазию. Это и уловил Киплинг; в этом и заключается его неповторимость.